Физическая боль не заглушает тревогу. Умереть «в муках» — мысль, не безразличная для поэта, портрет умирающего, принадлежащий его перу, — упадок духа и одиночество — проливает свет на настроение поэта. Человек одинок перед лицом смерти, рядом с умирающим — никого. В то же время Вийон оправдывает раба Божьего Франсуа де Монкорбье за единственный упрек, который тот осмелился сделать Богу: упрек за разрушение к концу жизни такого шедевра Творца, каким является женское тело. Как пережить то, чего сам Бог не смог вынести по отношению к своей Матери? Чтобы узаконить нетленность Пресвятой Девы, Бог взял ее на небеса: Успение оправдывает в плане божественном мятеж человека перед таким кощунственным явлением, как разложение нежного человеческого тела.
Чувство, с которым написаны эти стихи, исключает мысль об эпатаже. Магистр словесных наук, логики, хранящий воспоминания о годах ученичества, ограничивает силлогизм определенными рамками, но аллюзия понятна.
Умирая, всегда скорбят: не только у обезглавленных или повешенных бывает «последний вздох». В жестоком описании повешения Вийон не оставляет места для физического страдания. Небесные птицы и ненастья атакуют мертвых. Время страданий прошло. Повешенные Вийона — не умирающие. Когда можно посмеяться над этими пугалами, их телесные муки уже закончились.
Поэт не обращается более к судье и не надеется избежать веревки. Говоря от имени мертвых, их устами, он умоляет выживших «не презирать их». У Вийона, довольно перенесшего, чтобы не бояться новых ударов, очень чувствительная душа. Он страшится двух вещей на том свете: ада и насмешки. Больше, чем рокового палача, страшится он зеваки, ибо и сам часто бывал в этой роли. Достоинство повешенного остается человеческим достоинством. Веревка — что ж. Но не «издевка».
Безразличный к смерти, которую часто видел, покорный перед лицом слишком привычной смерти, — таково представление у современников о поэте, хорошо усвоившем, что возраст — тридцать лет — не спасет. Лишь бы насладиться жизнью, «честная смерть» его не пугает. Что его ужасает, так это виселица и насмешка: мало того, что жизнь не удалась, еще и над смертью издеваются. Вийону не так уж страшна смерть, идущая рядом, или смерть, ожидающая впереди, лишь бы она не была смертью-спектаклем. Спустя век после черной чумы спектакль, творимый прежде Смертью, стал деянием рук человеческих.
Тысячелетняя традиция иконографии, основанная на Священном Писании, стала предлагать свое видение смерти, начертанное на фронтонах соборов, — смерти, побежденной искуплением. Страшный суд, воскрешение из мертвых — явления одного порядка. Король и епископы, солдаты и крестьяне, все общество пробуждается при звуках труб, и единственно, в чем заключается неравенство, — в том, что одни — избранники Божьи, а другие — проклятые грешники. Тут и ростовщик со своей мошной на шее. Тут и обжоры. Иллюстрация смерти — лишь предупреждение о семи смертных грехах.
Все меняется, когда на сцену выходит поколение, познавшее наваждение чумы и военные беды. Смерть перестает быть переходом к вечным мукам или вечному спасению. Она сама по себе большое несчастье. Смерть — это Судьба. Теперь уже не Бог забирает жизнь, чтобы потом воскресить, ее самовольно забирает смерть.
Смерть — не состояние, она — враг. И иконография быстро отводит ей то место, которое в течение тысячелетия принадлежало дьяволу и иже с ним.
С изображений смерти Христа и детей человеческих сходит налет просветленности, присущий ранее. Появляется трагическая маска смерти, отражающая муки, пережитые в момент перехода от жизни к смерти. Тлен довершает дело, становясь главным итогом смерти.