Ницше нападал таким образом на 10 000 «господ профессоров», для которых история — это кусок хлеба, и которые руководят общественным мнением. Возмездием и ответом с их стороны была молчаливая ненависть. Никто не проронил ни одного слова о книге Ницше. Друзья Ницше старались распространять его книгу среди читающей публики. Овербек обратился к своему коллеге по научным занятиям, Трейчке, прусскому историографу и политическому писателю: «Я уверен, что ты найдешь в мыслях Ницше самую глубокую, самую серьезную и беззаветную преданность германскому величию», — писал он. Трейчке отказался одобрить книгу, но Овербек снова пишет ему: «Я хочу и буду говорить тебе о Ницше, о моем больном друге…» Трейчке ответил ему в довольно сердитом тоне, и переписка приняла неприятный характер. «Ваш Базель, — пишет он, — это какой-то «будуар», откуда позволяют себе оскорблять немецкую культуру». — «Если бы ты видел нас всех втроем, — Ницше, Ромундта и меня, — отвечает Овербек, — то ты сам убедился бы в том, какие мы добрые приятели; наше расхождение с тобой во взглядах представляется мне печальным символом… Так часто случается — ив этом отрицательная черта нашей немецкой истории, — что политические деятели и культурные люди не понимают друг друга». — «Какое громадное несчастье для тебя, что ты встретил этого Ницше, — пишет ему снова Трейчке, — этого помешанного, навязывающего нам свои «несвоевременные размышления», в то время как он сам пропитан до мозга костей самым ужасным из всех пороков — манией величия». Овербек, Роде и Герсдорф о грустью должны были констатировать полный неуспех восхитившей их книги. «Новая книга — это новый удар грома над нашей культурой, но действие его не больше, чем от разрывающегося в погребе фейерверка. Но настанет день, когда признают эту силу и ясность, с которой Ницше указал на самую больную язву нашего времени, и общественное мнение преклонится перед ним. В нем столько силы!..» — пишет Роде. А вот отзыв Овербека: «Чувство одиночества, переживаемое нашим дорогим другом, мучительно возрастает с каждым днем. Непрерывно подрубать ту ветку, на которой сам сидишь, это, рано или поздно, приведет к печальным результатам». — «Лучшее, что мог бы сделать наш друг, — говорит Герсдорф, — это последовать примеру пифагорейцев: ничего не писать и не читать в продолжение пяти лет. Когда я стану совершенно свободным, что, я думаю, может случиться через 2–3 года, я вернусь к своему имению, и тогда у него будет верный приют». Участие друзей в судьбе Ницше и беспокойство их за него, конечно, очень трогательны, но они не подозревали ни подлинной силы его отчаяния, ни его истинной причины. Они сочувствуют его одиночеству, но не понимают, насколько оно глубоко, и не знают, что он одинок даже около них. Разве может его огорчать неуспех его книги, когда со времени ее окончания в мыслях его произошла целая революция? «Я с трудом могу поверить, что я написал эту книгу», — пишет он Роде; Ницше понял свою ошибку, осознал свою вину, и в этом-то и заключается разгадка той тоски, того отчаяния, в которых он никому не смеет сознаться.
«Сейчас, — заявляет он Герсдорфу, — в моей голове бродит много дерзких и смелых замыслов. Я сам не знаю, в какой мере я могу сообщить о них моим самым близким друзьям, но, во всяком случае, писать о них я совершенно не могу». Но однажды вечером он увлекся и высказался. Он был наедине с Овербеком; разговор коснулся «Лоэнгрина», и Ницше, в припадке внезапного гнева, разразился критикой этого фальшивого романтического произведения. Овербек, пораженный, слушал его; Ницше замолк и с тех пор надел на себя маску притворства, хотя сам мучился стыдом и чувством отвращения к самому себе.