Я, со своей стороны, провёл ту зиму, как и в другие годы, в моей провинции по другую сторону Альп. Накопилось много административных дел, и, кроме того, оттуда ближе к Риму, поэтому легче было следить за всем тем, что там происходило. Как всегда в своё отсутствие, командовать легионами я оставил вместо себя Лабиена. Я доверял ему абсолютно, и он оправдывал моё доверие вплоть до окончания галльских войн. Он был исключительным знатоком конного боя и при этом прекрасным военачальником. Особенно хорош он бывал в обычных схватках, но умел запутать врага внезапными переменами в своих планах или неожиданными вылазками. Солдатам он внушал скорее страх, чем преданность, но они в него верили, и он в самом деле никогда не проигрывал сражений, разве что когда выступал против меня. Его разведка действовала удивительно эффективно. В период зимних стоянок его шпионская сеть охватывала всю Галлию, и донесения, которые он присылал мне с собственными оценками очень сложной ситуации, были совершенно неоценимы для меня. Мы узнали друг друга ещё очень молодыми людьми, когда служили в Киликии у Исаврика вскоре после того, как Сулла сложил с себя полномочия диктатора. Спустя пятнадцать лет мы с Лабиеном, занимавшим тогда пост трибуна, очень тесно сотрудничали в области политики. На той стадии моей карьеры самое высокое звание, на какое я мог претендовать, было звание верховного понтифика. Мне досталось это место благодаря тому, что Лабиен восстановил древний закон, дававший право людям, фаворитом которых я был, стать избирателями. Только оставив свой пост консула, я обрёл возможность вознаградить его за то, что он сделал для меня. Я знал, что Лабиен мечтал о военном поприще, но что он станет таким блестящим полководцем, об этом я не догадывался. Так же, как я, он любил отличиться в бою, и при всяком удобном случае я разрешал ему проводить операции самостоятельно. Он, со своей стороны, проявлял удивительную преданность мне. Лабиен понимал, что его солдаты — это мои-солдаты, и когда он вёл их в бой, то обращался к ним с просьбой вести себя так, как будто я наблюдаю за ними и как будто не он, а я командую ими на поле боя. Правда, я порой задумывался над тем, не насилует ли он себя, обнаруживая так восхищавшую меня необычайную преданность по отношению ко мне. Неужели благородная, верная служба терзает его сердце вместо того, чтобы освобождать и вдохновлять его душу? Не подавляет ли он в себе тайную зависть, которая от постоянного сдерживания становится всё сильнее и острее? И действительно, в конце концов он возненавидел меня с большим ожесточением и злостью, чем это свойственно политикам.
Из всех моих военачальников только он один предал меня. По крайней мере до сих пор я был счастливее, чем выдающийся полководец Серторий, убитый своими командирами и теми, кого он считал своими друзьями. Думаю, и тут сыграла свою роль зависть. Во всяком случае, известно, что Перперна и другие римляне, участвовавшие в убийстве Сертория, возмущались тем, что он, человек куда более низкого происхождения, чем они, благородные патриции, был гораздо выше их как полководец и личность. Однако в Риме не найдётся никого, кто мог бы на меня взирать сверху вниз, зато существует множество людей, либо завидующих мне, либо со своих доктринёрских позиций искренне считающих, что я лишаю их так называемой свободы. Я наблюдал в действии эту их «свободу». Она завершилась смертью или изгнанием всех реформаторов, знакомых мне с детства, вылилась в никуда не годное правление в провинциях и в угнетение и распущенность внутри самой метрополии. По законам их «свободы» меня тоже должны были уничтожить, и уничтожили бы, если бы не командиры и солдаты моих галльских легионов, готовых сразиться за мою честь и жизнь.