— Чтоб всегда на улице можно было, когда захочешь! — зло ответил курсант, потому что почувствовал чутьём профессионального разводчика, что только такой тон сейчас и уместен. — Мы уже до того замордованы, что бамбук в казарме нельзя, что и на улице уже как бы нельзя! Для красоты «Приму» в карманах носим! Чё молчишь, Бабанов?!
— Так я это, — стушевался Бабанов. — Бамбук есть, конечно, но это самое…
— Нате Вам, товарищ сержант! — сплюнув, перебил товарища Павлушкин и всадил лопату в сугроб. — «Прима» для него — не сигареты! Думаете, из-за того, что он такой крутой и гордый?! Нет, он просто привык, что бамбук нигде нельзя курить! Ну, на улице-то чё нельзя? Почему казарменный запрет как-то сам по себе на улицу перекинулся? Да, температурой эти два места похожи, согласен, но ведь больше ничего общего! Как медаль бамбук носим! Для красоты! И даже не на груди, а прячем, как будто мы его не заслужили, как будто его нельзя курить даже на продувном ветру! Чё припух, Бабанов?! Не так что ли?! Твой ровесник, которого папаша от армии отмазал, титьку мамкину наяривает и «Парламент» с «Кентом» цибарит! А ты… ты по нарядам, по караулам мыкаешься, страну сторожишь, а бамбук!.. Зато он честный, бамбук наш! И бамбук — сигареты! И не какие-никакие, а ещё какие!
— Вот ведь как извернулся, — подумал Птица. — А ведь прав.
— Бамбук, он мне вообще один в один Шотландию напоминает; есть такой город, в котором мужики носят юбки, как бабы, и на волынках дудят! — понесло Павлушкина за тридевять земель и наверняка унесло бы, но сержант не дал ходу повествованию, в котором — нет сомнений — была бы доказана абсолютная идентичность Шотландии и «Примы».
— Отставить заграницу! — произнёс Птица и расхохотался. — Покурите потом свой бамбук! Может, и в казарме разок разрешу! Может, и время дам, чтоб удовольствие получили!.. Павлуха, а тебе, бля буду, всыплю!
Между тем Павлушкин с ужасом и одновременно с каким-то мазохистским удовольствием почувствовал, что теперь ему плевать на перекур и что хочет он сейчас только одного: правды и справедливости.
— А ну доставай бамбук все! — захрипел Павлушкин, и глаза его заворочались в орбитах. — По десятке за пачку даю! Мать кровную сотку выслала с наказом: «Порадуй себя конфетками, сынок!» Прости меня, мама, но не ценят, суки, горб свой! Я оценю! Я им покажу бамбук — не сигареты! Чё медлим?! Мало?! По пятнадцать за пачку! — Увидев смятение на лицах товарищей, Павлушкин подошёл к Бабанову, схватил его за грудки и выдохнул: «Чё?! Я сказал — любую пачку! По фигу мне, сколько у тебя там штук осталось! Пустую даже гони!
— Отвали, — мягко отстранив руки Павлушкина, твёрдо произнёс Бабанов.
— Да куда ты денешься?! Потому что двадцать даю!
— Якубович что ли? Отвянь[39]
, Илья.— Боб, ты чё? — произнёс Павлушкин, и его лицо страдальчески исказилось. — На двадцаху десять «Прим» можно купить. Родной, ты чё? — Глаза Павлушкина заблестели, его подбородок задрожал часто-часто, как телёнок, родившийся в голой степи в крещенский мороз. — Сотку на… Просто так… Думал, куплю… Не купил… Уйди от греха…
Скатов, наглый курсант медвежьего телосложения, угождавший сильным и унижавший слабых, ехидно улыбнулся и бросил:
— Давай, Павлуха! Кассу — вперёд!
Вмешался курсант Леденёв, худощавый невысокий парнишка, запомнившийся батарее тем, что однажды ни с того, ни с сего взял вину другого на себя. Не отрываясь от работы, он преспокойно заметил Скатову:
— Возьмешь у Павлухи кассу — здоровье отниму.
— Боюсь, аж в штаны наложил, — ухмыльнувшись, ответил Скатов. — Он сам предложил, его за язык никто не тянул.
— Без тебя вижу, что всё по понятиям, но здоровье всё равно отниму.
— Отнималка не выросла, прыщ норильский.
Леденёв пропустил обидные слова товарища мимо ушей. Бесстрастный и справедливый, он увидел в потенциальной сделке что-то неясное, что-то не то: с одной стороны — несусветную глупость, с другой — запредельную подлость. Леденёв не приветствовал ни то, ни другое. Если бы в назревавшей сделке всё было чисто, то он бы не вмешался и предоставил разрешение ситуации сержанту. Однако ситуация была неоднозначная, и Леденёв решил влезть. Он не мог существовать в мути. Ему требовалась прозрачность, которая делала его умиротворённым, созерцательным и пассивным, почти философом. В армии он давал право добру и злу на спокойное существование. Ему надо было только чётко знать, что вот это — белое, а вот это — чёрное; переходный серый цвет, в который вот-вот должна была окраситься сделка, он не выносил на дух.
По мысли Леденёва, Павлушкин и Скатов творили на уборке что попало. Его не устраивало поведение обоих товарищей, поэтому он напал на того, кто был к нему ближе — на Скатова. А могло бы достаться и Павлушкину.
— Чё думаешь — воспользоваться Павлухой хочу? — спросил Скатов у Леденёва. — Может, я просто его кассу на сохранность хочу взять, пока он не в себе.
— Мне вообще по фигу, для чего ты это делаешь. Я тебе уже всё сказал.
— Эй, ты чё думаешь, я тебя боюсь, норникель хренов?