С тоскливым стыдом вспоминал Виктор Матвеевич себя и Василия Дорохова, которого тогда звали просто Васюхой. Сквозь прожитые годы острее вспоминались обиды, нанесенные им Васюхе, и то, как на это реагировал он сам… незлобно, с какой-то не по годам всепрощающей улыбкой умудренного жизнью человека. Может быть, потому, что был молчалив и застенчив, Васюха вызывал шутливые, а иногда и не очень шутливые насмешки. Вздрогнул Виктор Матвеевич, словно что-то вспомнил, и неожиданно тихим голосом сказал:
— Слушай, Андрей, все равно без этого не обойтись…
Летние вечера в Ворожейках были тихими, словно девичьи вздохи. Солнце пряталось в туман на болоте, как в пуховое одеяло. Небо в том месте нежно меняло окраску: малиновые тона переходили в оранжевые, еще выше в еле заметные зеленые, потом в синеватые, синие. А над самими Ворожейками уже горели, помаргивая, яркие звезды.
Загорались мутные огоньки в избах, да и то ненадолго: керосин жалели не потому, что он был дорог, просто ходить за ним надо было в Гераньки, за пятнадцать верст. Самая яркая лампа — двенадцатилинейка была в доме Маши Уваровой, потому что все уваровские бабы испокон века были кружевницами. А им без света как без рук.
Парни и девки собирались возле колодца. Был там вытоптанный бойкими каблуками пятачок и поваленная грозой береза.
Первым к колодцу подходил Витюха Прохоров с двухрядкой. Пробегал пальцами по кнопкам, наигрывая и то и се, и в общем что-то непонятное. Разыгрывался. Доставал пачку папирос и ловким щелчком отправлял одну в рот — он сам видел, как в Гераньках так делал Афонька Смирный, лучший гармонист в районе, а может быть, и во всей области. Распускал шнурок на вороте фиолетовой футболки, точно такой же, как и у Афоньки, и, наклонившись левым ухом к мехам, медленно и нежно брал первый аккорд. Звук гармони плыл в воздухе, как запах черемухи весной, и тут же возле колодца появлялась Маша Уварова в цветастом: платье и небрежно наброшенном на плечи платке.
Невысокая, ладная, она словно нехотя присаживалась рядом, наполняя Витюхино сердце волнением и болью. Ненароком поводила на него бровью, впиваясь лукавым, обжигающим взглядом. Расправляла оборки на коленях, заставляя Витюхины глаза косить на стройные, загорелые ноги в белых носках и легких туфельках. Вздыхала, от чего гармонь издавала тут же негромкий стон.
— Что-то сегодня парней не видно…
— Здрасьте вам, — обижался Витюха, — а я что, молотилка!
— Какой ты, Витюша, парень! Ты гармонист наш ненаглядный! — звонко хохотала Маша, ненароком прижимаясь к нему плечом.
— Здрасьте! — Из темноты возникала фигура Тимки Смолягина.
Он был тоже в футболке, только белой. Тимофей шагнул поближе к поваленной березе и, поправив пшеничные волосы, разлетевшиеся тут же по сторонам, сел возле Маши.
— Как живете, ребята?
— Ой, не могу, — захохотала Маша, прижимая узенькую ладошку к губам, — Тимоха, да мы же сегодня вместе сено косили, что же ты спрашиваешь? Как избрали тебя секретарем ячейки, так ты совсем обюрократился! Как дела? Как сажа бела…
— А он, Маня, даже галифе выменял на базаре после того, как его избрали, — пустил шпильку Витюха, мучительно завидовавший Тимке, когда тот появлялся в них на посиделках и комсомольских собраниях, — чтоб на настоящего комсека походить… Вишь, какой сурьезный сидит, словно поп на поминках!
— Кстати, о попе, — спокойно и не торопясь сказал Тимка, — не ты ли это, Прохоров, гераньковскому попу в нужник дрожжей насыпал? Цельную неделю вонь по деревне идет…
— Так ему и надо, долгогривому, — горячо выкрикнул Витюха, — чтоб людей не стращал всякой поганью… «Вопиум» недодав ленный! — перевел дыхание и вдруг быстро добавил: — Я, конечно, ничего такого не делал, но считаю, что все правильно.
— Я тебе, Витюха, в последний раз говорю, — не повышая голоса, сказал Смолягин, — еще раз такое отчебучишь — на ячейку вызовем. Ты с религиозным дурманом убеждением борись, а не хулиганскими выходками.
— Вызовет он, как же, — бормотал присмиревший Витюха, — испужал, поди, до смерти. Я сам кого хошь вызову. Нашелся, а еще дружок-годок называется…
Вышла луна, и сразу стало светло. Даже темные бревна колодца, казалось, засветились серебристым светом. Слева от изб и берез на широкую улицу упали черные тени, а крыши пожелтели, словно по ним прошлась кисть с позолотой. Возле колодца стало люднее — ребята подходили поодиночке и группами. Смех, шутки. Кто-то над кем-то подтрунивал, вспоминая сломанные на сенокосе грабли, кто-то рассказывал о новом фильме, который шел в гераньковском клубе. Неожиданно на дальнем краю села дружно загавкали собаки.
— Иван Алферов на велосипеде к Груньке покатил, — тут же определил кто-то причину, — опять ему плетневские накостыляют… Намедни таких фонарей навешали, что «тпру» сказать не мог!
— Много вы понимаете! — сердито сказала Маша. — Вот это называется любовью! За пятнадцать верст катает и никаких фонарей не боится… Не то что вы! Верно, Варюха, я говорю?