— Как прекрасно и как печально мчаться ночью в машине по пустой Москве! Так бы мчаться без конца. Далеко-далеко. И никого не встречать. Ты да я.
— Виктор уже дома? — спросил он.
Его вопрос возмутил ее:
— Почему ты спрашиваешь меня о Викторе?! Я не хочу о нем слышать! А тем более от тебя! — И, смягчившись, капризно: — Громов, возьми меня к себе, а?
— Куда?
— Я не знаю. Просто к себе. — И печально: — Если бы ты знал, как я устала! Как мне надоела эта двойная жизнь! Как мне порой ничего-ничего не хочется. Иногда я думаю, что лучше бы я умерла... Громов, возьми меня к себе, а?
Он не ответил. Он думал: «Сначала мы строим схемы жизни и стремимся им следовать. Однако быстро сдаемся жизненному течению, и оно несет нас по своей прихотливости. И мы не верим, что попавшийся в пути островок — наше счастье. И все оттого, что мы думаем, что должен прийти кто-то умный и разобраться в наших делах, наших чувствах. Он скажет, как мы должны жить, как поступать и чего не должны делать. А этот, всеведущий, почему-то не приходит. И в конце концов мы перестаем в него верить и живем как придется, не проявляя ни самостоятельности, ни решительности, ни желания что-либо изменить...»
— Я давно не была на могиле у мамы, — печально сказала она. — Разве так можно? Такие вещи нельзя откладывать, правда?
— Что? — не понял он.
— Я завтра же съезжу к маме, — пообещала она себе.
— Зачем? — спросил он. В раздумье добавил: — Мертвые ничего не подскажут. Решать надо самим.
ЦАРИЦА ДУСЯ
Июльские вечера длятся долго, особенно в жаркие дни, когда истомленное солнце часам к десяти устало скатывается к горизонту и, скрывшись, оставляет после себя багряно-золотое свечение, почти до полуночи медленно, нехотя гаснущее в дымчатой пелене. Красивы закаты! Сколько угодно любуйся! Особенно с последнего шестнадцатого этажа дома-башни — в полсвета небесный обзор!
А вниз и взглядывать не надо. Что там? Допотопные кирпичные строения ткацкой фабрики, малюсенькие, как на музейном макете, да неряшливые склады по пыльному склону к Москве-реке, и сама река в этой части — неказистая, мутная. Правда, на противоположном берегу, как Чикаго, столпился огромными корпусами новый микрорайон, но он в низине, во впадине, а дом-башня на холме, и потому за плоскими крышами еще виден зеленый массив; туда-то, в лесную прохладу, и удаляется в душные вечера багряно-золотое светило. Живи и радуйся на такой высоте, перед такой-то далью!
Однако Алевтина Некрячкина, вернее, Алевтина Федоровна, предфабкома этой самой допотопной ткацкой фабрики, распластанной внизу всеми своими закопченными строениями, даже всеми закоулками, между прочим, знаменитой на всю страну еще с далеких, баррикадных времен девятьсот пятого года, не радовалась ни далям, ни закатам, ни исключительно редкой в Москве небесной перспективе. Нет, не радовалась... Наоборот, застарело и упрямо, второй уже десяток лет, обижалась на бывшее руководство фабрики, которое загнало ее в самое небо, под самое солнце, не учло, что она, Тина Некрячкина, с детства смертельно боится высоты.
В самом деле, кто бы мог представить, что Некрячкина ни разу не постояла на своем балконе, парящем над столицей, так как вздорно боялась — а вдруг он обвалится? Или — вдруг у нее закружится голова и она полетит в бездну? Боялась даже того, что ее сдует упругим ветром. Если же при крайней необходимости ей что-то нужно было выставить на балкон из своей однокомнатной квартирки, то она осторожно, на четвереньках выползала, чтобы за щитками не видеть, не чувствовать высоту, и хотите верьте, хотите нет, но левую ногу привязывала веревкой к батарее. Уж если балкон обвалится, то она все-таки повиснет, все-таки есть шанс спастись. Правда, она боялась, что в таком случае от ужаса произойдет разрыв сердца. Но ведь иного выхода не было?..
Что ж, у всех свои причуды и страхи, а Некрячкина Алевтина Федоровна жила одиноко, отличалась мнительностью и считала себя очень болезненной, а потому ей нравилось исповедоваться врачам и постоянно от чего-нибудь лечиться. Злой и завистливой Некрячкина, наверное, не была, однако существовал человек, которому много лет, с первой молодости, а тому уже более четверти века, Алевтина Федоровна всегда желала зла и втайне, не признаваясь и себе, завидовала. Звали этого человека Дуся Ломова, а точнее, Евдокия Васильевна, знаменитая ткачиха, в которой Алевтину Некрячкину раздражало буквально все: будь ее воля, она бы давно сжила Ломиху, ну, не со света, а уж с фабрики — точно!
Странно все-таки: насколько непримиримы бывают люди друг к другу и насколько долго судьба не разъединяет их, как вот Ломову и Некрячкину. Назвать их отношения враждой не совсем правильно; казалось бы, враждовать им не из-за чего, однако их привязчивая непримиримость была, пожалуй, даже хуже откровенной враждебности. Некрячкина, например, всегда и во всем, особенно в своих бедах, обвиняла Ломову и обязательно пыталась отыскать злой умысел со стороны Царицы...