Главное эмоциональное наполнение описаний одинаково: природа живет собственной жизнью, ей дела нет до того, наблюдают ли за ней и разделяют ли с ней ее эмоции. Между тем она сама живая: Арагва «тянется», «туманы убегают» в теснины, снега горят «румяным блеском весело и ярко». Природа могущественна и самодостаточна. Даже язык метафор и сравнений подчиняется этой субординации: Арагва «сверкает, как змея своей чешуею». О существовании человека, который в зазнайстве не прочь мнить себя царем природы, разве что с натяжкой может свидетельствовать восприятие рек серебряными нитями.
«…Поражает четкость картины, нарисованной художником. Читатель “видит” то, о чем идет речь. Поэтому так “удобно” пересказывать прозу Лермонтова. Ясность мысли требует таких же ясных слов»389
.Рассказчик-офицер обращает внимание на экзотические для равнинного жителя картины: «Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном». К ненастью, определяет опытный штабс-капитан.
Если природа погружена в свое самодостаточное состояние, то наблюдающий человек весьма эмоционален. «Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. <…> По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякивание русского колокольчика».
Вот еще картинка самостийно живущей природы: «…погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня»390
.Если природе совершенно безразлично, наблюдают за ней или нет, то человеку невозможно безучастно пересекать ее просторы. Но только один раз в повести «Бэла» состояние природы и состояние человека Лермонтов, при посредстве рассказчика-офицера, уравнивает: «Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы…» Это даже позволяет переключиться с описания пейзажей на описание состояния человека: «…воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне, бродить по горам пустынным, и жадно глотать животворящий воздух, разлитой в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины».
«Картины природы заставляют еще глубже задуматься над поставленными в романе вопросами, понять психологию действующих лиц, что дает право назвать пейзаж психологическим и одновременно аналитическим»391
.Уловилось родство состояний природы и человека — это становится решающей предпосылкой для следующего шага, очеловеченью природы. Такой путь ассоциаций ведом и Лермонтову-поэту.
Тучки небесные, вечные странники!
Цепью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники
С милого севера в сторону южную.
Но каким бы ни был красивым ход подобных ассоциаций, поэт может обрывать их, возвращаясь к строгой реальности.
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.
В «Бэле» тоже любопытно: человеческие ассоциации проникают в описания тогда, когда отрадные картины меняются на неприятные: «тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна другой гуще, набегали с востока… <…> Лошади измучились, мы продрогли, метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие запевы были печальнее, заунывнее. “И ты, изгнанница, — думал я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки”».
Человеческие ассоциации подобного рода обречены на субъективность и потому, отраженно, становятся материалом для характеристики наблюдающего. Здесь на сравнении северных и южных метелей наблюдаемая названа изгнанницей: явный намек на то, что Кавказ, сверх всего природного, для многих был местом изгнания.