В «Тамани» контрастируют описания раскинувшегося на суше городка и морского побережья. «В одной картине — городишко, да еще самый скверный, в нем единственный каменный дом, грязные переулки, ветхие заборы. Во второй — полный месяц, белые стены, темно-синие волны, черные снасти кораблей на бледной черте небосклона. В первой картине нет цвета и света, во второй — лунный свет позволяет увидеть краски. В первой картине взор героя упирается в заборы, везде он видит одно и то же, от этого возникает ощущение скованности, несвободы; во второй — появляется высота и простор, вверху луна, внизу, под обрывом — море, вдали — корабли, и это создает чувство свободы. В первой картине нет движения, несмотря на то, что герой идет по городу; во второй — герой не передвигается в пространстве, но в том, что он видит — сплошные контрасты, все в движении: луна смотрит на беспокойную, но покорную ей стихию, волны плещутся с беспрерывным ропотом, черные снасти видны на бледной черте небосклона. Нельзя не заметить, что слова, с помощью которых изображаются предметы в первой картине — прозаические, это мир скучного и однообразного быта, а во второй — поэтические, это мир прекрасного, высокого, вечного. И время в первой картине — бытовое, это просто частица бесконечного и бессмысленного кружения, а вторая картина как бы выпадает из этого бытового времени, здесь мы соприкасаемся с вечностью»400
.Поэт И. Ф. Анненский остается поэтом (по чувству), когда пишет о пейзаже Лермонтова: «Сколько надо было иметь ума и столько настоящей силы, чтобы так глубоко, как Лермонтов, чувствуя чары лунно-синих волн и черной паутины снастей на светлой полосе горизонта, оставить их жить, светиться, играть, как они хотят и могут, не заслоняя их собою, не оскорбляя их красоты ни эмфазмом слов, ни словами жалости, — оставить им все целомудренное обаяние их бесчувствия, их особой и свободной жизни, до которой мне, в сущности, нет решительно никакого дела. Или в последней сцене покинуть на берегу слепого мальчика, так и покинуть его, тихо и безутешно плачущим, и не обмолвиться напоследок ни словом о родстве своем с этим одиноким, этим бесполезно-чутким, мистически-лишним созданием насмешливого бога гениев»401
.Для Печорина вообще становится важнее описать не внешние достопримечательности, а мир чувств. «Возвратясь домой <после неожиданного свидания с Верой в гроте>, я сел верхом и поскакал в степь; я люблю скакать на горячей лошади по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью глотаю я благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее и яснее. Какая бы горечь ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба или внимая шуму потока, падающего с утеса на утес». (После встречи с женщиной, которую Печорин любил и, оказывается, еще любит, герой пишет: «Нет женского взора, которого бы я не забыл…» Это очень выразительно характеризует иерархию его ценностей).
Состояние человека в это время, вероятно, уместно определить — слияние с природой. Печорин любит такое состояние, возможно, и потому, что оно позволяет — на время, конечно — ускакать от своего надоедливого рефлектирующего двойника. Не потому ли он и приберегает как последнюю скрепу с жизнью путешествие (желательно — в экзотические места)?
Печорин — парадоксальный человек. Не обходится без парадокса и общение с природой. Слияние с ней кажется чем-то непроизвольным, образовавшимся само собою. На самом деле это обдуманное, санкционированное разумом действо. Чтобы понять это, достаточно продолжить цитирование описания: «Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего без нужды и цели, долго мучились этою загадкой, ибо, верно, по одежде приняли меня за черкеса. Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна лишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный, не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую посадку: ничем нельзя так польстить моему самолюбию, как признавая мое искусство в верховой езде на кавказский лад».