— Как я понял, вы пойдете туда в любом случае и предложите ваш рассказ? Это так?
— Да, но я хотела бы… — начала я.
— Это неважно. Ваши мотивы меня не интересуют. Вы не оставили мне другого выхода, придется идти с вами, — доложил Андрей Прозуменщиков без выражения, затем добавил. — Надеюсь, после вы поймете жестокость вашего поступка.
Я не утерпела и прокомментировала справедливый упрек, хотя нужно было молчать и молчать:
— Вы читали Конрада Лоренца, Андрей Ананьевич? Помните его генеральный тезис: самые беззащитные в природе и оказываются наиболее жестокими. Зайцы, голуби… Наверное, и с людьми то же самое: женщины и дети. Если их не жалеют, то им негде выучиться жалости.
Прозуменщиков не ответил, и до большого серого дома мы дошли в нерушимом молчании. Дверь открыл художник Скоробогатов и без приветливости пригласил в кабинет или студию. Началось в чужом пиру похмелье, вспоминать тяжело.
Прозуменщиков взял инициативу на себя и уведомил хозяина, что пришел говорить о его давно умершей дочери… (Кретин! Тот догадывался, но наверняка не знал. О чем думал Прозуменщиков, я тоже не знаю, наверное, полагал, что больно может быть только ему… Я боюсь, что мое дальнейшее поведение было вызвано его чудовищным бессердечием.)
Олесин отец схватился за сердце и знаком попросил подать с окна склянку. Я отсчитывала капли в стакан с водой, и Олесина сумка упала отцу прямо на колени. Он пил лекарство и рассматривал дочкину сумку с таким ужасом, что внешне это походило на безразличие.
Тем временем Прозуменщиков очень простыми словами, без всякой зауми, рассказывал, что летом такого-то года к нему пришла Олеся и попросилась поехать с ним в Ленинград. Он не хотел, но взял ее с собой, подумал, что его общество будет для девочки благотворно. В Ленинграде Олеся вела себя странно, очень капризничала, однажды не захотела выходить из электрички, устраивала сцены… Одним вечером в гостях у друзей он был занят важным разговором и не заметил, что Олеся реагирует болезненно. Он просил ее обождать, а она врывалась на кухню, о чем-то просила, он сказал ей: «Оставь нас». Она ушла, и вдруг люди в комнате заметили, что она стоит на подоконнике. Они не успели, она бросилась вниз… Чтобы не подводить друзей, они все ушли из квартиры. Кто-то взял сумку Олеси, и она оказалась у одной девушки. Теперь он возвращает сумку. Прошло много лет, то было прискорбно, но бедная девочка была больна, отец знает, у нее и раньше были суицидальные попытки…
Отец не промолвил ни слова, он смотрел на Прозуменщикова, на меня, на Олесину сумку. Вдруг я услышала собственный голос:
— Девушка, у которой была сумка, она просила вам передать, что безмерно виновата и просит прощения… Она не могла прийти, она прислала свой рассказ, вот он — я переведу, если вы не владеете английским.
Меня привела в ужас мысль, что отец Олеси подумает, будто я пришла с Прозуменщиковым и присоединяюсь к его позорному рассказу. Вынести такого предположения я не могла ни одной минуты.
— Нет, я понимаю, — произнес первые слова Скоробогатов, — постараюсь понять.
На минуту он вышел и вернулся с диктофоном.
— Я не уверен, что есть такая необходимость, — подал голос Прозуменщиков. — Объективные факты — они неизменны, еще одно свидетельство — нужно ли?
К моему изумлению Андрей Ананьевич владел собой лучше, чем мы с художником Скоробогатовым.
— Когда отношение к объективным фактам переходит границы приличия, то некоторым философам, зачатым во грехе, следует употребить его орально вместе с чужим детородным органом, — вполголоса произнес кто-то в дословном переводе на русский язык.
При общем замешательстве я уловила, что голос опять оказался мой, хотя фраза явно принадлежала Валентину.
— Спасибо, девушка, — сдавленно произнес Скоробогатов. — Я при вас не хотел…
И включил диктофон… Полутемная студия наполнилась голосом Октавии, я слушала во второй раз, иногда по просьбе Юрия Всеволодовича шепотом поясняла.
Прозуменщиков сидел прямо и тоже слушал, хотя, как я уловила, не знал по-английски ни слова. Меня мучило беспокойство, как бы он не ушел, и еще — не лучше ли перевести ему в общих чертах, для ознакомления. Однако обращаться к Андрею Ананьевичу после своего фольклорного дебюта я не решалась, мне самой до смерти хотелось покинуть помещение, стыд и неловкость терзали меня. Снова со мной случился неженственный поступок и опять помимо воли.
Исповедь Октавии иссякла, она вновь попросила прощения. Отец Олеси поднялся, без стеснения вытер глаза и попросил Прозуменщикова пройти с ним в соседнюю комнату. Меня как-то неопределенно оставили в студии-кабинете, но я высмотрела открытую балконную дверь и вышла покурить над потемневшей улицей.
Сквозь окно соседней комнаты я видела, как хозяин с гостем разговаривали стоя… Неозвученный диалог продолжался довольно долго, затем художник указал гостю на дверь и повернулся к нему спиной. Прозуменщиков вышел, но в студии не появлялся, должно быть ушел совсем…
Через несколько минут Юрий Всеволодович возвратился в кабинет. Я сидела на краю дивана под лампой, остальное пространство занимала темнота.