Когда я вошла под сладчайшие звуки Моцарта, Арсений Ильич поспешил мне навстречу, но уже не с юношеским самозабвением и легкостью, а с сознанием собственного достоинства и с такой солидной осанкой, что я не рискнула упасть в его объятия. Ради бога, папа, прости мне такую откровенность. Слишком мало в мире людей, с которыми я могу быть до конца откровенной, а замыкаться в себе ты не научил меня. Потому не суди строго, папочка. Да, я боялась смять его белоснежный китель, хотя соблазн был велик. Кстати, твой карайбольский дружок похорошел: веснушек почти не осталось, утонули, должно быть, в бронзовом загаре.
Мы все-таки обрадовались друг другу, сели на диван и застрекотали как сороки. Долго не виделись! Расспрашивал о тебе, о маме, о моих каракумских скитаниях и все удивлялся, как это я сама, по доброй воле, могла променять Москву на пустыню, да притом очень довольна своей работой и жизнью. Мой наивный идеализм ему непонятен. Вот если бы я приехала сюда для разбега, для прыжка в высшие сферы, это Арсений Ильич понял бы и назвал бы меня умницей. Сам только и мечтает о Москве со всеми ее благами — видимо, и добьется своего. Судя по тому как быстро у него идет продвижение по службе, он неплохой специалист. Рассказывает о своих успехах, а мне становится грустно. Вспоминаю, как ты когда-то сказал про него: „Не то, не то!..“ — а я бесилась и не понимала, чем Сеня мог тебе не понравиться. Ведь он не обманул ожиданий. Дичок из сибирской глуши, из простой рабочей семьи — стал инженером, образованным человеком, держался скромно, с достоинством… Казалось, чего еще! Правда, я и сама тогда была чуточку им недовольна. С великим усердием занимался мой „нареченный“ своими служебными делами, а мне, как чему-то второстепенному, уделял одни вечера. Опять прости меня, родной, — но ему и тогда не хватало безрассудства. Хотя я и понимала, что нельзя пренебрегать делами ради личного, а все-таки чувствовала в сердце холодок разочарования и обиды. Словом, я тоже почувствовала в нем что-то „не то“, но по-своему, по-бабьи. А сегодня слушала его, и это „не то“, как облачко, разрасталось в темную тучу и закрывало мое карайбольское солнце. Я видела перед собой не прежнего Сеню, своего „суженого“, как говорили сибирские казачки, мамины знакомые, а совсем чужого мне человека.
Нет, это не Сергей Романович Скобелев (я о нем писала — о нашем начальнике экспедиции), который всю жизнь кочует по диким пустыням, чтоб вывести их из мертвого оцепенения. Вот в таких старых рыцарях есть то самое „безрассудство“, тот юношеский жар, которого нет в молодом Арсении Ильиче и которого он даже не понимает.
Впрочем, Арсений Ильич тоже не совсем лишен рыцарства.
Когда-то, перед нашим отъездом из Карайбола в Москву, он клялся мне в верности до гроба. Конечно, и я клялась. Дело прошлое, могу признаться, да и вы отлично знали все, по крайней мере догадывались. Потом, два года назад, он писал мне, что карайбольскую клятву считает для себя священной и женится на другой только в том случае, если я окажусь вероломной. Сегодня, представь, опять заговорил о своих чувствах, и опять-таки не как прежний Сеня, робея и волнуясь, а как Арсений Ильич, хладнокровно и даже немного в шутливом тоне. Засвидетельствовал, что все еще верен слову, хотя не раз подвергался соблазну сделаться клятвопреступником. Особенно в прошлом году осенью, когда отдыхал в Сочи. Как бы в подтверждение своей рыцарской стойкости он показал мне фотографию, на которой снят на берегу моря с прелестной девушкой в очень милом платье и с теннисной ракеткой в руке. Лицо как у счастливого ребенка, улыбка очаровательная. „Кто это?“ — спросила я. — „Дочь такого-то“… Он назвал самую простую фамилию, не то Усков, не то Носков, но с такой многозначительностью, как будто это Лев Толстой, которого должен знать весь мир. А это, оказывается, всего-навсего начальник некоего управления по строительству железных дорог. „И ты не потерял голову, не задохнулся от счастья при виде такой девушки?“ — обрушилась я на него. Он смеялся, и, может быть, от души. — „Потерял бы, конечно, если бы не было тебя“, — „Но меня уже нет“, — сказала я в порыве раздражения и разом, сама не знаю зачем, выложила все, что было у меня на сердце. Сказала, что он не герой моего романа, и я уже не чувствую того, что было.
Он не ожидал такого поворота, весь передернулся, закурил и заходил по комнате. „Признание“ мое задело его, но, пожалуй, только самую поверхность души. Он скоро успокоился и, по-моему, даже повеселел: ведь я освободила его от глупого обета.
Объяснение прошло в самых приличных тонах, без лишних упреков, чему я была очень рада. Он проводил меня да ворот общежития, и мы расстались. Вот как!..
Я пишу о нем зло и, наверное, несправедливо, но не думай, будто моя злость от того, что мне предпочли другую. Нет. Если бы „предпочел“ и остался настоящим человеком, я бы скоро утешилась. Это не измена, пустяки! А зла я оттого, что „нареченный“ стал скучным, бескрылым чиновником. Вот где измена, и, по-моему, самая худшая, самая оскорбительная из всех.