Чтец Гоголь запомнился современникам так же, как Достоевский, умерший до изобретения фонографа. Голосовым особенностям этого «пророка» посвящено много мемуаров. Достоевский читал «немножко торопясь и как бы про себя» голосом, «которому самая осиплость придавала нутряной и зловещий оттенок»[335]. Амфитеатров замечает в голосе Достоевского странные теноровые качества: голос «высокий и полный нервной силы, который уже первым слегка надтреснутым звуком своим приковывает к себе внимание ‹…› и внятно, как раздельно скандирует как-то вдруг подчеркнуто на о (среди своего московского-то акающего говора), словно молотком по гласным ударяя, произнес он это “пророческое” слово»[336]. Эта акустическая маска поддержана зрительными впечатлениями: глаза эпилептика, тревожное скуластое лица, сутулая фигура и мешковатый сюртук разночинца. Все это вместе превращает Достоевского, читающего «Пророка» Пушкина, не в проповедника и учителя, а в сновидца и мученика: «Пушкинского пророка он читал с начальным глухим полушепотом, неестественным, театрально наигранным, но потом глухо ропчущий полушепот вдруг вырастал в
«Жуткое чтение» вспоминается и Сергею Волконскому: это был «
Русские поэты, таким образом, сбивают утвердившийся стереотип безыскусности. Их неестественно наигранные, театральные эффекты, стеклянный звон, замогильный шепот, пронзительные крики, подчеркнутый ритм и протяжная просодия принимаются как индивидуальная – и аутентичная – маркировка. Голос и манера его использовать воспринимаются как сгущенная сущность литературной интонации (чтение Достоевского подкрепляет впечатления от истерического мелодраматического напряжения его прозы, воображение слушателей озвучивает этим голосом «сновидца и мученика» монологи его героев).
Поэты-модернисты закрепили в русских ушах еще более интенсивную, театрализованную маску поющего просода и сформировали национальный идиом голоса поэта. Их голоса были уже записаны и отрефлексированы в богатой мемуарной прозе; их манера была передана следующим поколениям поэтов, которые сохранили национальную традицию – разумеется, с индивидуальными корректурами, несущими следы времени.
Поэтические чтения начала XX века представляются нам неотъемлемой частью жизни, но до Брюсова, по заверениям Владимира Пяста, никто не мог представить, что «можно было говорить вслух с эстрады стихи модернистов, декадентов, вообще современных поэтов. После Надсона и кроме каких-то специально “декламационных” произведений каких-то неизвестных авторов, все живущие поэты признавались в ту пору совершенно непригодными для чтения вслух. Теперь до такой степени странно звучит, что в Брюсове, скажем, нет декламационных элементов, – до такой степени нелепо, что едва представишь себе, что положение дела в ту пору было именно таково, как я описываю»[340]. Пяст, который оставил поразительные по культуре слушания «акустические» мемуары, относит рождение особой русской манеры распевно читать поэзию к Брюсову, начавшему петь стихи «своим бархатным голосом». Алексей Крученых, радикально сводя поэзию к звуку со своим «дыр бул щил», сетовал позже об утрате этой культуры: «Как мы тогда читали свои стихи, нынче никто не умеет. Мы своим чтением показывали конструкцию звука нашей поэзии. Ощущался контраст бытовой речи и новой поэтической»[341].