Читаем Горький и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников полностью

очень характерный текст Жаботинского 1931 года об Одессе и «одесском языке» <…> «Моя столица» [ЖАБОТНИНСКИЙ (II)]:

«Итальянцы и греки строили свои дома на самом гребне высокого берега; евреи разбили свои шатры на окраине, подальше от моря — еще Лесков подметил, что евреи не любят глубокой воды — но зато ближе к степям, и степь они изрезали паутиной невидимых каналов, по которым потекли к Одессе урожаи сочной Украины. Так строили город потомки всех трех племен, некогда создавших человечество, — Эллады, Рима, иудеи; а правил ими сверху, и таскал их вьюки снизу юнейший из народов, славянин. В канцеляриях распоряжались великороссы, и даже я, ревнивый инородец, чту из их списка несколько имен — Воронцова, Пирогова, Новосельского; а Украина дала нам матросов на дубки, и каменщиков, и — главное — ту соль земную, тех столпов отчизны, тех истинных зодчих Одессы и всего юга, чьих эпигонов, даже в наши дни, волжанин Горький пришел искать — и нашел — настоящего полновесного человека… Очень длинная вышла фраза, но я имею в виду босяков. И еще второго зодчего дала нам Украина: звали его чумаком, он грузил жито у днепровских порогов и, покрикивая на волов „цоб цобэ!“, брел за скрипучим возом по степу до самой Пересыпи — кто его знаете, сколько недель пешего пути, или месяцев.

Итого, считая Екатерину и Дюка, семь народов; и каких!»

А дальше Жаботинский производит значимую подмену, когда выражение lingva franka Средиземного моря, которым был, как известно, итальянский язык, транспонирует в своем тексте в понятие славянского lingva franka уже только для Одессы: «Конечно, была у Одессы и общая lingva franka; и, конечно, был это язык славянского корня; но я с негодованием отрицаю широко распространенное недоразумение, будто это был испорченный русский. Во-первых, не испорченный; во-вторых, не русский. Нельзя по внешнему сходству словаря и правил склонения умозаключать о тождественности двух языков. Дело в оборотах и в фонетике, то есть в той неуловимой сути всего путного, что есть на свете, которая называется национальностью. Особый оборот речи свидетельствует о том, что у данной народности ход мысли иной, чем у соседа; особая фонетика означает, что у этой народности другое музыкальное ухо. Если в Америке человек из города Каламазу (ударение на „зу“) в штате Нью-Йорка вдруг заговорит „по-английски“, его засмеют до уничтожения: говори по-нашему. Да и словарь, если подслушать его у самых истоков массового говора, был не совсем тот, что у соседних дружественных наций, русской и даже украинской. Рыбаки на Ланжероне, различая разные направления и температуры ветра, называли один ветер „широкий“ (итальянцы так произносят „сирокко“ — через „ш“), а другой — „тармонтане“, то есть трамонтана. Особый вид баранки или бублика назывался семитатью; булка — франзолью; вобла — таранью; кукуруза — пшенкой; дельфин — „морской свиньей“; креветки — рачками; крабы — раками, а улитка — лавриком; тяпка — секачкой; бассонный мастер — шмуклером; калитка — форточкой; детей пугали не букой, а бабаем, и Петрушка или Мартын Боруля именовался Ванька Рутютю. На низах, в порту, эта самобытность чувствовалась еще гуще; словарь босячества сохранился, к счастью, в рассказах покойного его бытописателя — Кармена, но я из него мало что помню — часы назывались бимбор, а дама сердца была бароха. И грамматика была не совсем та. „Пальто“ мы склоняли: родительный пальта, множественное число польта. О том, что мы склоняли наречие „туда“, знали и северяне, и очень над этим смеялись — и напрасно. Очень удобный, убористый оборот. Вопрос ведь далеко не всегда в том, куда я направляюсь — туда или сюда: в жизни часто гораздо важнее, кудою легче в то место пробраться — тудою, или, напротив, сюдою? Ведь это проще и короче, чем по-русски „той дорогой“… Я слышал и другие падежи. В гимназии мы тайно печатали школьную газету на гектографе; однажды мне показалось, что белый лист не так лег на желатине, как надо, и я сказал печатающему: „Ты не туда положил“. Он ответствовал: „Не беспокойся — в самую туду“.

Север еще больше смеялся над нашими оборотами речи, и тоже напрасно. Знаменитые „две большие разницы“ беру под свою защиту непреклонно: да как и сказать по-другому, столь же коротко и ясно? Или „без ничего“: куда выразительнее, куда абсолютнее, чем все мыслимые пресные великорусские переводы этого перла. Или возьмем общеизвестную по-русски формулу: „с одной стороны, нельзя не сознаться, с другой стороны, нельзя не признаться…“ Метко, я согласен; но длинно и сложно. У нас это короче: „Чтобы да — так нет“. Вообще наш язык гораздо больше, чем русский, ценил и понимал слово „да“. Странно: лучшее слово на свете, люди когда то жизнь отдавали, чтобы услышать его из уст упрямой красавицы <…>, а пользоваться им мало кто умеет. Мы умели. „Ты ничего не понял. — Неправда, я да понял“. Непереводимо и необходимо…» [КАЦИС (I). С. 295].

Перейти на страницу:

Похожие книги

По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения
По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения

В коллективной монографии представлены труды участников I Международной конференции по компаративным исследованиям национальных культур «Эдгар По, Шарль Бодлер, Федор Достоевский и проблема национального гения: аналогии, генеалогии, филиации идей» (май 2013 г., факультет свободных искусств и наук СПбГУ). В работах литературоведов из Великобритании, России, США и Франции рассматриваются разнообразные темы и мотивы, объединяющие трех великих писателей разных народов: гений христианства и демоны национализма, огромный город и убогие углы, фланер-мечтатель и подпольный злопыхатель, вещие птицы и бедные люди, психопатии и социопатии и др.

Александра Павловна Уракова , Александра Уракова , Коллектив авторов , Сергей Леонидович Фокин , Сергей Фокин

Литературоведение / Языкознание / Образование и наука