Тут дружки этого мужчины навалились на толстяка. Он опять рассмеялся; отшвырнув в сторону детские туфельки, он схватился с четырьмя сразу и играючи отдубасил их по-страшному. Он был необычайно силен. Девицы завизжали. Бармен выбежал в коридор звонить в полицию. Гольдштайн ухватил одну туфельку, вторая лежала на полу передо мной.
Я поднял ее и как раз в эту минуту услышал голос бармена, кричавшего в трубку:
– Наряд полиции… Боже, приезжайте поскорее…
А я поднял туфлю к глазам и уставился на нее, потому что внутри ее, на подкладке, увидел полустершиеся золотые буквы: БРАЙТШПРЕХЕР, БЕРЛИН.
Брайтшпрехер, Берлин.
В этот момент я явственно услышал голос Ванды: «Мои лучшие туфли… каблук сломался… сшитые на заказ… у Брайтшпрехера…»
Отчаянные вопли официанток. Звон разбивающегося стекла. На месте стойки одни обломки. Пьяный толстяк как с цепи сорвался и громил все подряд. Мужчины испуганно жались к стенке. Бармен влетел в зал.
– Полиция! Сейчас прибудет полиция!
Несколько гостей схватили пальто, швырнули на столик деньги и бросились наутек. Брайтшпрехер, Берлин.
Я все смотрел и смотрел на детскую туфлю. И вдруг волна бешеной злости поднялась во мне – как раньше поднимался тот кулак смерти, – захлестнула меня с головой и отняла последние остатки сознания.
Брайтшпрехер, Берлин.
Тут я услышал вопль Гольдштайна. Я оторвал глаза от туфли. Толстяк с силой ударил его носком ботинка. А 2456954 отлетел в угол. Толстяк надвинулся на него и принялся избивать.
– Еврейская свинья, – приговаривал он при этом, совершенно спокойно и ровно дыша, словно и не дрался только что с четырьмя мужчинами сразу. – Ах ты ничтожество, жид пархатый…
– Не надо… не надо… не надо… – взвизгивал Гольдштайн, прикрывая обеими руками голову, а толстяк все молотил и молотил кулачищами; мужчины пытались оттащить буяна, но он с легкостью стряхивал их всех.
– Сижу себе тут тихо-мирно, а этот вдруг вваливается! Душегубка по тебе плачет!
В самом деле все в баре помогали Гольдштайну или старались ему помочь, но Толстяку было все нипочем. Он стряхивал с себя нападающих, словно крыс. И продолжал избивать Гольдштайна.
– Шесть миллионов – ну, насмешили! Их было самое большее два!
Вдруг все закружилось у меня перед глазами, и я увидел Ванду, Хинце-Шёна, мою покойную маму, Косташа, Ситона, режиссеров, с которыми работал двадцать пять лет назад, увидел Джоан, Шауберга, Наташу, все они кружились, толпились, проплывали друг у друга над головой, я услышал голоса, голоса, которые пели хором, голоса, которые горланили, и мужской голос, вопивший:
– Питер! Питер! Помоги мне…
Мелькание лиц. Языки пламени. Звон стекла. Пожарный колокол.
«Знамена выше и тесней ряды…»
– Питер! Питер! – Это был голос Гольдштайна. Сцена 321, дубль одиннадцатый!
«И кровь жидовская стечет с ножа…» «Эта темно-вишневая шаль…»
Все громче и громче звуки, все быстрее и быстрее кружатся лица. Что-то сверкнуло, ослепило меня блеском что-то длинное, узкое…
– Питер!
Сирена. Что это еще за сирена?
Шаги. Голоса. Много голосов. Выкрики. Много выкриков.
Потом я увидел, что это длинное и узкое так сверкало и серебрилось: острый стилет. Он лежал за стойкой на кубе льда – видимо, бармен пользовался им, когда колол лед.
Я схватил стилет.
Бросился вперед.
Брайтшпрехер, Берлин.
Все отпрянули от меня, в том числе и мужчины, все еще пытавшиеся оттащить толстяка от Гольдштайна. Толстяка так удивила моя атака, что он потерял равновесие. И рухнул на стонавшего Гольдштайна, а я повалился на толстяка и распластался на его жирной спине. Лица закружились перед глазами с такой скоростью, что стали неразличимы.
Я взмахнул рукой, державшей стилет. И с силой рассек им воздух. Сталь впилась толстяку между лопатками. Я успел заметить, что серая ткань готового костюма мгновенно окрасилась красным. Потом кто-то ударил меня чем-то тяжелым по темени, и я потерял сознание.
19
– Все в убежище! Все в убежище! Соединение вражеских самолетов в небе над столицей рейха!
Голос звенел тревогой. Кто-то бил металлом по металлу. Гомонили разные голоса.
– Встать! Встать!
– Вон из кроватей! В умывалку марш-марш!
– В заду темно, там не цветут цветы!
Все это я услышал, когда пришел в себя, а кроме того – стоны, кашель, бессвязное бормотание, шарканье, громыхание жестяных мисок, повторяющиеся удары металлом по металлу и все тот же звенящий голос:
– Эскадрильи бомбардировщиков над Бранденбургской маркой! В столице рейха объявляется воздушная тревога!
Череп мой раскалывался от боли. Наконец я почувствовал и запахи. Там, где я оказался, стояла невыносимая вонь. Я открыл глаза. Я лежал на жесткой койке, со всех сторон окруженной решеткой, то есть в клетке. Решетка была сварная и состояла из железных полос. Ее-то и тряс старик в выцветшей серо-сизой пижаме. Заметив, что я открыл глаза, старик заорал:
– Новые соединения авиации противника над Немецкой бухтой! Бегите же наконец в бомбоубежище, вы!