– Не держите меня так, не бойтесь, – сказал Литума. – Вы же видите, я ничего такого не делаю. Только ищу ее. Что ж тут плохого, если я хочу посмотреть на нее. Отпустите меня.
– Она, должно быть, ушла, братец, – сказал Обезьяна. – Что тебе до нее, думай о другом. Давай повеселимся, отпразднуем твое возвращение.
– Я же ничего такого не делаю, – повторил Литума. – Только вспоминаю прошлое. Зачем вы меня так обхватили, непобедимые?
Они стояли на пороге зала, тускло освещенного тремя лампочками, обернутыми в голубой, зеленый и фиолетовый целлофан, глядя на пары, которые теснились и толкали друг друга. Из углов доносились громкие голоса, смех, чоканье. Над головами танцующих плавал дым, пахло пивом и крепким табаком. Литума переминался с ноги на ногу, Хосефино все держал его за плечо, но братья Леон отпустили его.
– За каким столом это было, Хосефино? Вон за тем?
– За тем самым, брат. Но это дело прошлое, теперь ты начинаешь новую жизнь, забудь об этом.
Пойди поздоровайся с арфистом, братец, – сказал Обезьяна. – И с Молодым и Боласом – они всегда о тебе вспоминают с любовью.
– Что-то я ее не вижу, – сказал Литума. – Чего она от меня прячется, я же ей ничего не сделаю, только посмотрю на нее.
– Ладно, это я беру на себя, Литума, – сказал Хосефино. – Я приведу ее к тебе, честное слово. Но помни, что ты обещал. Что было, то прошло. Иди поздоровайся со стариком. А я пока разыщу ее.
Оркестр перестал играть, и пары стояли теперь тесной толпой, негромко переговариваясь. Возле бара кто-то скандалил. Литума в сопровождении братьев Леон, спотыкаясь, направился к музыкантам:
– Дорогой дон Ансельмо, – с раскрытыми объятиями, – вы уже не помните меня?
– Он же тебя не видит, братец, – сказал Хосе. – Скажи ему, кто ты. Угадайте-ка, дон Ансельмо.
– Что такое? – Чунга вскочила на ноги, оттолкнув кресло-качалку. – Сержант? Это ты его привел?
– Ничего нельзя было поделать, Чунга, – сказал Хосефино. – Он только сегодня приехал и сразу затвердил – пойдем в Зеленый Дом, хоть кол ему на голове теши. Мы не смогли его удержать. Но он уже все знает, и ему наплевать.
Дон Ансельмо обнимал Литуму, а Молодой и Болас похлопывали его по спине, и все трое говорили разом, возбужденные, удивленные, растроганные. Обезьяна присел перед тарелками и принялся позвякивать ими, Хосе рассматривал арфу.
– Лучше уведи его сам, – сказала Чунга, – не то позову полицию.
– Да ведь он пьян в стельку, Чунга, еле держится на ногах, разве ты не видишь? – сказал Хосефино. – Мы за ним смотрим. Никакого скандала не будет, честное слово.
– Вы мое несчастье, – сказала Чунга. – В особенности ты, Хосефино. Смотри же, чтоб не повторилось то, что было в прошлый раз, не то, клянусь, я позову полицию.
– Не будет никакого скандала, Чунгита, – сказал Хосефино. – Честное слово. Дикарка наверху?
– Где ж ей быть, – сказала Чунга. – Но смотри у меня, сучий сын, если начнется заваруха, клянусь, тебе это с рук не сойдет.
II
– Здесь я чувствую себя хорошо, дон Адриан, – сказал сержант. – Здесь такие же ночи, как у нас. Теплые и светлые.
– Да, нет края лучше Монтаньи, – сказал Ньевес. – Паредес в прошлом году был в Сьерре и говорит, что там унылые места – ни деревца, одни только камни да облака.
Они сидели на террасе. Высоко стояла полная луна, и небо было усыпано звездами, и звездами была усеяна река; вдали, за лесом, окутанным мягкой тенью, фиолетовыми громадами вырисовывались отроги Кордильер. В камыше и папоротнике квакали лягушки, а в хижине слышался голос Лалиты и потрескиванье хвороста в очаге. На ферме громко лаяли собаки – дрались из-за крыс, если бы сержант видел, как они за ними охотятся. Ложатся под бананами и притворяются спящими, а как подойдет какая-нибудь поближе – хвать, и только косточки хрустят. Это их лоцман научил.
– В Кахамарке люди едят морских свинок, – сказал сержант. – Прямо с коготками, глазами и усиками. Они вроде крыс.
– Однажды мы с Лалитой проделали очень далекое путешествие через сельву, – сказал Ньевес. – Тогда и нам пришлось есть крыс. Мясо у них белое и нежное, как лососина, но плохо пахнет. Акилино им отравился, чуть не умер у нас.
– Это вашего старшего зовут Акилино? – сказал сержант. – Того, у которого глазенки раскосые?
– Его, – сказал Ньевес. – А в ваших краях, сержант, готовят какие-нибудь особенные, местные, блюда?
Сержант поднял голову – ах, дон Адриан, – и на мгновение замер, как бы в экстазе, – если бы он зашел в мангачскую таверну и отведал секо по-пьюрански! Он умер бы от наслаждения, честное слово, с этим не может сравниться ничто на свете, и лоцман Ньевес понимающе кивнул: для каждого нет краше своего края. Не тянет ли иногда сержанта вернуться в Пьюру? Конечно, он только об этом и мечтает, но, когда человек беден, он не может поступать, как ему хочется, дон Адриан, а он родился здесь, в Санта-Мария-де-Ньеве?
– Нет, ниже, – сказал лоцман. – Там Мараньон очень широк, в туман даже не виден другой берег. Но я уже привык к Ньеве.