Читаем Город, небо, поле, я (СИ) полностью

Золотой день. Сейчас вот пришло в голову такое словосочетание - "золотой день". Интересно, украл я его у кого или сам придумал, наверняка украл, но не суть, итак: где-то между часом и тремя, то есть в обеденный перерыв, при условии наличия солнца и жаркой погоды, в моём городе устанавливается золотой день - это когда всё вокруг желтеет, даже летом, и приобретает сладкий медовый вкус; можно даже откусить небольшую щепочку от деревянного забора или проволочку от металлического и оттуда наверняка польётся нектар или что-нибудь очень сладкое, сам я так не делал, но знаю это точно. Что-либо делать и куда-то вообще идти становится очень тяжело и неохота и мне кажется, что вот в эти вот два часа люди никуда не выходят, а замирают на месте в своих домах и не двигаются, а те что на улице - так это и не люди вовсе, а так, плод моего воображения, галлюцинации или ещё что. Может быть, я и сам лежу где-нибудь под кустом, сражённый солнечным ударом, словно пудовой кувалдой, а всё это мне только видится в бреду - не знаю, но вот я поднимаюсь по столичной на вершину холма и по правую сторону от меня стоят торговые ряды - сооружение достаточно древнее и достопримечательное, имеющее какую-то там историческую ценность для моего города, хотя я понятия не имею, что же именно это такое. То есть, если ты меня попросишь показать их тебе, я их не покажу, но рассказать и объяснить, где они находятся - смогу. Я догадываюсь, что собственно торговые ряды, а точнее торговый ряд - это одноэтажное строеньице с колоннами в стиле модерн, но вот выяснить это наверняка - для меня никогда не стояло такой задачи, что странно, потому что я всегда задавался этим вопросом. Недавно я смотрел видео о моём городе. Старое, довоенное, заграничное. И ничего или почти ничего не узнавал, но торговые ряды и площадь - узнал. Там была куча народу, всякого разного, в основном евреи, они стояли так тесно друг ко другу, что не понятно, как покупатели вообще могли там пройти - не рынок, а цыганский табор. И торговля шла бойко, или, может быть, это кадры шли бойко, ведь тогда всё показывали как бы немного ускоренно. А евреи вовсе не такие как я думал - в каких-нибудь засаленных, старых лапсердаках, ободранные, грязные, замороченные и зачумлённые, с трёхметровыми носами и пейсами до пят, а вполне себе обычные, особо ничем от других не отличающиеся люди. Теперь большинство из них лежит в огромных ямах на разных концах города, по несколько тысяч человек в каждой. Всего их три или четыре, а может и пять, а может и больше - я не особо в курсе, я вообще знаю только ту, что находится недалеко от бабкиного дома. Там стоит чёрный обелиск и на нём надписи - кажется, на трёх языках, не помню, давно там не был, а по соседству с ним бугрятся раскопанные археологической экспедицией в середине прошлого века холмы с захоронениями славян и балтов тысячелетней, а то и больше давности. А рядом со всем этим - поле, огромное, полусферическое, всё засеянное чем-то - ведь я даже не знаю чем именно! за столько-то лет так и не отложилось в памяти, хотя наверняка спрашивал - бесконечное для меня и для моей памяти поле. Там, на краю его, возле обрыва, обваливающегося прямиком в улицу так резко и неожиданно, что если идти по полю издалека, то внезапно появляющиеся откуда-то прямо из-под земли дома могут даже напугать, так вот, там, на самом краю обрыва есть небольшая рощица, даже и не рощица, а два-три дерева и рядом с ними куст какалуши, которую я впервые там и попробовал. Эти деревья и мы, вся окрестная пацанва пяти-восьми лет, собравшаяся под ними - вот он, образ, приходящий мне на память одним из первых, когда я вглядываюсь в своё далёкое, далёкое прошлое. И я очень хорошо помню это лето, эти деревья, этот обрыв и дома, и длинное, длинное небо над головой, и длинные, длинные дороги, петлящие где-то там, на дальних полях возле горизонта, и всё мне казалось бесконечно от меня далёким, но одновременно и очень родным, и столько много ещё предстояло для себя посмотреть и выяснить, и со столькими вещами разобраться. И уже тогда я почувствовал какую-то томительную тягу к тем полям, которые видел вот сейчас, недавно, прохаживаясь по первомайской. И уже тогда, видимо, я примерял себя к ним, как я буду стоять там с Наташкой, как мы с ребятами будем выпивать, и какое чудное небо разольётся над городом. О чём мы говорили тогда? Не помню. А о чём могут говорить дети? Разумеется, о самом важном. Прошло всего ничего времени с тех пор, как мы пришли в этот мир - конечно же он интересовал нас, и мы не могли не видеть его лучше, чем взрослые, и нам не нужно было много мудрёных слов, чтобы сказать главное, да и как о нём говорить, когда вот оно, перед тобою, и ты его видишь и чувствуешь, и ты сам даже главнее этого главного, потому что всё оно - для тебя. Смотри его, бери его, пробуй, чувствуй, вдыхай. И слов не надо, все слова придут потом и все какие-то обрезанные, куцые, недостаточные, и придётся всю оставшуюся жизнь копошиться в этом ворохе, в этом словесном нагромождении, для того чтобы выудить оттуда хотя бы парочку, хотя бы два-три словечка, которые подошли бы, пусть даже и криво-косо, но всё-таки подошли бы для описания того, что раньше не надо было описывать, оно и так было твоим и не нуждалось в звуковом присвоении, в "здесь был я", вот в этом всём, потому что тогда я не был, тогда - я есть. Есть и раньше, до того, есть и позже, после того, просто есть, а значит всё вокруг меня есть со мною; и есть всегда, на всю жизнь. На всю жизнь... Странно, да? Даже смешно. Слова появляются и становятся нужны уже после того, как ты потерял это "есть" и как оно перебродило, перекисло и разложилось на "было" и "будет". Детство - это вечное есть.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее