— Его царское Величество, — с улыбочкой разъяснил Бомелий, — не имеет нужды обсуждать свои решения с кем бы то ни было, включая твоего достойнейшего отца... Что же до несоответствия твоих манир принятым здесь... «наверху», как ты выразилась... то ты имеешь время поучиться. Никто не заставит тебя завтра выполнять твои новые обязанности при её Величестве... немного поживёшь здесь, пообвыкнешь, научишься носить придворное платье...
— Мне и своего хватит! Вели только, чтоб опашень отдали, а то после ищи-свищи. Новый он у меня, и пуговки серебряны до самого низу, как бы не состригли...
— Не опасайся за свои пуговки, их никто не состригнет. Твоё платье твоим и останется, пока же будешь носить иное. Ты очень возбуждена. — Лекарь взял её руку, несильно прижал пальцами запястье, помолчал, шевеля губами. — Да, тебе необходимо релаксировать, достичь покойного состояния духа. Для этого лучше всего попариться веничком, сейчас пришлю женщину, она тебя отведёт, а потом надо хорошо покушать и — спать, спать!
— Ты зубы-то мне не заговаривай, ирод! Отоспалась уж по твоей милости, куда ж боле!
— Нет, у тебя утомлённый вид, так не годится, — решительно сказал лекарь. — А за отца не волнуйся, он всё знает. Позднее ты получишь возможность с ним повидаться...
С этими словами он ушёл. Настя всё ещё мало что понимала: кому пришло на ум возвести её в царицыны комнатные девушки, и почему тятя ничего об этом не знал, и, главное, как же теперь с Андреем?
Она подошла к двери, попыталась открыть, но дверь не поддалась. Да и что толку? Она всё равно не осмелилась бы выйти, даже если бы и держали вольно. Почему, однако, тятя по сю пору не пришёл... и догадался ли послать кого из работников в Коломну, чтобы рассказал, что невесту умыкнули?
Вот теперь Насте становилось по-настоящему страшно, хотя видно было, что умыкнули (вроде бы) без злого умысла, и здесь ничего дурного с нею не сотворили, лекарь же, напротив, до того обходителен и любезен, что даже не верится, он ли. Тятя говорил, что с Елисейкой Боже упаси связываться — до того злонравен, самую малую обиду нипочём не забудет; а ей простил, выходит, что она его без малого до смерти не зашибла? Что-то не верится! Коли и впрямь он такой, как тятя сказал, — а тому какая корысть хулить царского лекаря облыжно? — то скорее подумать можно, что ничего он не простил, а лишь прикидывается ласковым да любезным... для того, может статься, чтобы после укусить побольнее!
Нет, нет, что-то здесь не так. Настя понятия не имела, как набирают для государыни комнатных девушек, но здравомыслие подсказывало, что едва ли их отлавливают по улицам впотьмах, тайно, без ведома родителей, а после держат под замком... покуда не научатся носить придворное платье! Не то, не то...
И допустят ли к ней Андрея? Тятю — вроде посулил, что дадут повидаться, про него же и не обмолвился, а она — дура бестолковая! — не помыслила спросить...
Настя вернулась к двери и стала колотить в неё кулаками, но звука не было — словно билась о мурованную стену, — столь непомерной толщины и прочности были дубовые доски. Поняв, что стучать и звать кого-то бесполезно, всё равно никто не придёт без дозволения лекаря, она снова легла на кровать, спрятав лицо в вышитую шелками подушку, и вдруг — обильно и неудержимо — полились слёзы. Она совершенно не понимала, чего ради её сюда привезли, и не могла представить себе, что будет дальше, но чутьё подсказывало ей, что хорошего не будет. Ей вспомнились сейчас все те страхи, что одолевали летом, после того как Андрей вернулся из Дикого поля и сказал, что хочет её в жёны, и жизнь сразу стала другой, а вместе с радостью вторгся страх за эту радость — просто потому, что её было слишком много, а в жизни не должно быть ничего «слишком», иначе за это приходится платить, и платить сторицей...
Она снова стала молиться Николе Угоднику, всхлипывая и перемежая молитвенные слова с рыданиями, а потом сообразила, что молится лежа, а это, наверное, грех, и святой может обидеться. Снова скрипнула дверь, на сей раз вошла немолодая женщина и, кланяясь у постели, сказала что-то не по-нашему. Настя показала, что не понимает, женщина — широколицая и узкоглазая, верно татарка — улыбнулась не разжимая губ, стала изображать, будто моется, и показала пальцем на дверь.
— В мыльню, што ль? — догадалась Настя, утирая слёзы. — Ну то идём, так бы и сказала...
Шли долго, из одного безлюдного и богато убранного покоя в другой, такой же тихий и пышный, сумрачными проходами и лестницами то вверх, то вниз, запомнить путь было невозможно.
«Отсюда уж не утечь», — подумала Настя тоскливо.