– После сего он в своей жизни истрачивает и деньги, и труды, и занятия, уже не столько для удовольствий, думаю, необходимых, сколько не необходимых. Но если, к счастью, разгул его не дошел до крайности, если, дожив до лет более зрелых, когда неугомонный шум умолкает, он принимает сторону желаний изгнанных и не всецело предался тем, которые вошли в него, то жизнь его будет проходить среди удовольствий, поставленных именно в какой-то уровень: он, как бы по жребию, то отдаст над собою власть удовольствию отчужденному, пока не насытится, то опять другому, и не будет пренебрегать никоторым, но постарается питать все одинаково.
– Конечно.
– Когда же сказали бы, – продолжал я, – что одни удовольствия проистекают из желаний похвальных и добрых, а другие – из дурных, и что первые надобно принимать и уважать, а другие – очищать и обуздывать, – этого истинного слова он не принял бы и не пустил бы в свою крепость, но при таких рассуждениях, отрицательно покачивая головою, говорил бы, что удовольствия все равны и должны быть равно уважаемы.
– Непременно, – сказал он, – кто так настроен, тот так и делает.
– Не так ли он и живет, – продолжал я, – что каждый день удовлетворяет случайному пожеланию? То пьянствует и услаждается игрою на флейте, а потом опять довольствуется одною водою и измождает себя; то упражняется, а в другое время предается лености и ни о чем не радеет; то будто занимается философией, но чаще вдается в политику, и, вдруг вскакивая, говорит и делает что случится. Когда завидует людям военным – он пошел туда; а как скоро загляделся на ростовщиков – он является между ними. В его жизни нет ни порядка, ни закона[461]
: называя ее приятною, свободною и блаженною, он пользуется ею всячески.– Без сомнения, – сказал он, – ты описал жизнь какого-то человека равнозаконного (индифферентиста).
– Думаю-то так, – продолжал я, – что этот человек разнообразен и исполнен чертами весьма многих характеров; он прекрасен и пестр, как тот город[462]
: иные мужчины и женщины позавидовали бы его жизни, представляющей в себе многочисленные образцы правлений и нравов.– Так, – сказал он.
– Что же? Положим ли, что такой человек, описанный нами по образцу демократии, может быть правильно назван демократическим?
– Положим, – сказал он.
– Теперь остается нам исследовать, – сказал я, – превосходнейшее правление и превосходнейшего человека: это – тирания и тиран.
– Точно, – сказал он.
– Хорошо; так каким же образом, любезный друг, бывает форма тираническая?[463]
Что она вырождается из демократической, это почти очевидно.– Очевидно.
– Не так же ли как-то тирания происходит из демократии, как демократия из олигархии?
– Как то есть?
– Там предполагалось некоторое благо, – сказал я, – и благом, на котором основалась олигархия, было чрезвычайное богатство. Не так ли?
– Так.
– И вот ненасытимая жажда богатства и нерадение о прочем чрез барышничество погубили олигархию.
– Правда, – сказал он.
– Не определяет ли блага и демократия, и не ненасытимое ли также жаждание его разрушает эту форму правления?
– Какое же, говоришь, определяет она благо?
– Свободу, – отвечал я, – ибо в демократическом-то городе ты услышишь, что она – дело превосходнейшее и что только в этом одном городе стоит жить тому, кто по природе свободен.
– Да, действительно говорят, – сказал он, – и это повторяется часто.
– Так не справедливо ли, – прибавил я, – что ненасытимая жажда сего блага и нерадение о прочем, как я сейчас же сказал, изменяют это правление и готовят ему потребность в тирании?
– Каким образом? – спросил он.
– Когда демократический город, горя жаждою свободы, попадается в руки дурных виночерпиев и, наливаемый свободою, без меры, упивается ею слишком очищенною, без надлежащей примеси; тогда он наказывает, думаю, этих правителей (кроме тех только, которые были не очень кротки и не давали большой свободы), обвиняя их, как преступников и олигархов[464]
.– Да, это бывает, – сказал он.
– А тех-то, – примолвил я, – которые были послушны правителям, он преследует оскорблениями, как произвольных рабов[465]
и людей, ничего не стоящих; напротив, правителей, подобных управляемым, а управляемых – правителям, хвалит и удостаивает почестей частно и всенародно. В таком городе свобода не необходимо ли входит во все?– Как не входить?
– Она проникает, друг мой, даже в частные дома, – примолвил я, – и такое безначалие достигает наконец до самых животных.
– Как это говорим мы? – спросил он.
– Так, – отвечал я, – что отец привыкает уподобляться дитяти и бояться сыновей, а сын делается подобным отцу, и чтобы быть свободным, не имеет ни уважения, ни страха к родителям. Переселенец у него все равно что туземец, а туземец все равно что переселенец; то же самое и касательно иностранца.
– Да, так бывает, – сказал он.