Паровозы, железные дороги, а также жандармы, присматривающие за литераторами — наступает новое время. Героическая эпоха русского дворянства закончилась в 1825 году; в России Александра Первого герои были возможны, а в России Николая Первого возможны только чиновники. Прежде над Россией стоял звон бутылок и треск пистолетных выстрелов, теперь стоит действующий на нервы скрип. Это скрипят перья в канцеляриях. Разгул и размах уходят в прошлое, их место заступают умеренность и аккуратность. Это новое время самые странные вещи вытворяет с людьми: аристократ князь Петр Андреевич Вяземский поступает чиновником на службу в Министерство финансов и до головной боли читает бумаги об устройстве таможни, Иван Липранди, когда-то в окрестностях Бородина распивавший мадеру с раненым Федором Толстым, становится мастером сыскных дел и в конце концов доходит до того, что составляет для жандарма Дубельта полицейские списки участников кружка Петрашевского. Пушкина нет. Испытывает ли знаменитый дуэлист досаду, жалеет ли, что в тот зимний день не оказался на Черной речке и не спас Сверчка, не застрелил мерзкого Дантеса? Ему это сделать было бы нетрудно.
Круг распался. Больше нет той когорты героев, которые затравили Бонапарта в его логове и которым после этого все реки мира — даже Стикс! — по колено. Их подвиги — на полях сражений, на дуэлях и за уставленными бутылками столами — очень быстро становятся славным мифом прошлого. Минуло всего-то немного лет, но ничего
Парижские канделябры в его сельском доме смотрятся нелепо, и он сам это знает. Ломберный столик на резной ножке пустует — графу не с кем играть. Он выйдет на крыльцо — увидит зеленые поля до горизонта, услышит мычание коров и кудахтанье кур. Четко стуча по утоптанной глине босыми пятками, двигая прижатыми к бокам локтями, в солнечном свете пробежит девка из людской на кухню. Из кухни слышны голоса: это повар Петр Сергеич, привезенный из Москвы и пьющий не меньше графа, ругает поваренка за то, что тот плохо размешал соус. Раздирая в зевке рот, показывая солнцу заросшую бородой физиономию и взлохмаченные кудри, выглядывает из своего чулана истопник, которому в жаркие летние дни делать нечего и который спит на скамье сутками, неделями, месяцами. Сельская жизнь… буколические радости… ощущение пустоты… скука и тоска.
Заканчивается время, когда царствовал благородный модный spleen — начинается время, когда всегдашним состоянием русского человека будет мутная, бурая тоска. Spleen изящен, как манжеты и ногти Онегина, а тоска неряшлива, как расстегнутый на груди халат Федора Толстого. Spleen красив, он украшает джентльмена и придает ему значительности, а тоска уродлива, мучительна и отнимает вкус к жизни. Тот, кто надел на себя элегантный spleen, не пьет с утра водку из граненого стакана и не опохмеляется огуречным рассолом.
Для такой своей деревенской жизни граф придумал слово — пьянолень. Пьянолень это шкалик водки с утра — приятный такой, ребристый, толстого стекла шкалик с выбитой на стенке медалью с профилем античного героя, — как, разве Муций Сцевола в Древнем Риме пил сей напиток кристальной чистоты? — потом это книжка московского журнала, которую он читает, сидя в кресле, до тех пор, пока не почувствует отвращения к словам, не скажет: «Ну и дураки, пшли все вон!» и не швырнет книжку в стену. Потом опять шкалик водки, выпитый стоя, с прямой спиной, с львиным рыком и с потряхиванием седой благородной гривой. Потом садится за стол перед окном, под которым растет крапива, и пишет письма на больших листах бумаги, пересыпая их матерными словами и широким жестом посыпая песком.