Ухаживал он за ней год. Год ездил на Тишинку, в длинный одноэтажный дом с залой и побеленной печкой, год сидел за столом, пил шампанское, слушал зычные возгласы и громкие песни и в конце концов приходил в угол, где сидела Дуняша. Он говорил с ней как с ребенком, спрашивал, какие песни ей нравятся, нравится ли ей плясать, видала ли она Царь-пушку, ездила ли в Марьину рощу на гулянья с медведем, что она делала сегодня с утра и что будет делать завтра поутру. Всем окружающим — и цыганам, и друзьям Толстого — через месяц уже было ясно, что граф хочет эту девушку и что на Тишинку он ездит именно к ней. Она же отвечала ему односложно, и рука её в его руке лежала тихо и безвольно, смиряясь с его волей, но не сливаясь с ней. Согласия в касании её руки не было.
Зимой он стал забирать её из этого длинного дома покататься. Подъезжал на открытом возке, она сходила с крыльца, высокая и тонкая, в шубке и в красных сапожках, в круглой меховой шапочке, садилась в возок, он запахивал на ней теплую, на медвежьем меху, доху, и говорил в спину кучеру: «Трогай, давай! Поехали!» Скрип наста, пар изо рта, неподвижная спина кучера, подпрыгивание возка на снежных сугробах, нырки вниз, когда возок падает в яму, внезапный взгляд её карих глаз, когда она вдруг оборачивалась к нему. «Что, Дуняша?», — спрашивал он, смеясь, а она ничего ему не отвечала.
Возок летит по Покровке, съезжает вниз к Варварке по Ивановскому переулку, мимо мрачных стен монастыря, где то ли до сих пор сидит, то ли умерла уже злобная Салтычиха. Синий зимний вечер, крупными мягкими хлопьями падает снег, в окошках низких домиков за палисадниками едва теплится желтый свет. Церкви стоят белыми башнями на черном небе. В возке он целовал её, но губы её ему не отвечали. Опять он чувствовал в ней смирение, но не согласие. И говорил ей, откидываясь назад, глядя не на неё, а куда-то вдаль и вперед, туда, где в черной мгле крутились белые спирали: «Что, Дуняша, я тебе не нравлюсь?» — «Нравишься, граф» — «Так что же ты такая?» — «Какая? Я всегда такая» — «Нет, а ты со мной будь другой, ты будь не как всегда со всеми!»
Он привозил её в свой дом, снимал с неё шубку, усаживал в кресло и приказывал подавать чаю. Часы в корпусе красного дерева роняли мелодичные удары, отмеряя четверти часа. Заспанный малый в белой рубашке навыпуск вносил самовар, устанавливал на овальный стол, приносил корзинку с пирожными и вазу с засахаренными фруктами. Граф Федор Толстой и цыганка Дуняша сидели за столом в тихом доме в Сивцевом Вражке и подолгу пили горячий чай, спокойно и даже сонно, не как возлюбленные, а как родные. Они мочили губы в раскаленной влаге вдумчиво, как будто не в словах, а в глотках суть. Он спрашивал её: «Дуняша, ты останешься у меня?» — «Нет, не останусь, мне надо возвращаться
Он семь раз спрашивал её, и семь раз она не сказала ему ни да, ни нет. Когда же согласилась, то сделала это без слов, была ночь, они опять макали губы в раскаленный чай, он снова затеял разговор и задал вопрос, но она не стала говорить, а только тихо склонила голову к плечу, соглашаясь.
Авдотья Максимовна Тугаева — цыганка Дуняша — была