Ученое послание о рудословии, призванное, по мысли автора, продемонстрировать союз изящной поэзии, естественной науки и государства[249]
, и попалось, используя выражение самого Хвостова, «на ложку» Дмитриеву, стоявшему, как мы знаем, у самых истоков пародического культа поэта-метромана. Из области науки Дмитриев немедленно перенес терминВ самом деле, приведенная выше цитата из письма к Тургеневу хорошо иллюстрирует дмитриевскую технику отбора и «огранения» очередного хвостовского «сокровища»[251]
.Прежде всего, из пространного текста выбираются несколько курьезно звучащих (особенно вне контекста) стихов.
Затем, если стихи недостаточно комичны сами по себе, в них вносится небольшое изменение, делающее их достойными включения в уже существующую коллекцию (в карамзинском кругу Дмитриев считался собирателем и хранителем поэтических нелепостей графа[252]
). Так, хвостовский стих «Другой,Само понятие «рудословие» в пародийном восприятии Дмитриева означает не погружение в недра земли, но дремучий литературный слог, глубокий архаизм давнего соратника А.С. Шишкова (последний, кстати сказать, включил слово «рудословие» в свой «Славянорусский корнеслов» в качестве российского эквивалента «минералогии»).
Следующим шагом является «перевод» получившегося галиматийного образа на язык комедии XVIII века: дидактическая научная поэзия Хвостова оказывается «ученой кислотой» поэта-педанта. Таким образом, в терминах Ю.Н. Тынянова, «обнажается условность системы [пародируемого автора] – и вместо авторского речеведения появляется речевое поведение автора, вместо речевой позиции – речевая поза» [Тынянов 1977: 302].
Наконец, отшлифованный Дмитриевым хвостовский перл отсылается младшим литературным сподвижникам для коллективного любования.
Между тем одной шуткой над хвостовским посланием о рудословии Дмитриев не ограничился и продолжил высмеивать это произведение в своих письмах к друзьям. Я думаю, что причину особой «привязчивости» Дмитриева к пространному посланию графа следует искать в специфике литературной ситуации конца 1810-х – начала 1820-х годов.
Все началось, дорогой коллега, с неожиданного пересечения путей беспокойного графа и величественного российского историографа зимой 1820 года…
9 января 1820 года Тургенев пишет Дмитриеву пространное письмо о состоявшемся накануне заседании Российской академии наук, на котором Карамзин читал на протяжении двух часов выдержки из IX тома своей «Истории государства Российского», посвященные второй половине царствования Иоанна Грозного. Это заседание, по словам Тургенева, стало «точно торжеством истинного таланта и прекрасной деятельности» историографа. Воздействие карамзинского чтения на публику было «магическим»:
Невольным и неизъяснимым образом при некоторых местах слушатели взглядывали друг на друга, и делался какой-то шум одобрения; а повествование об Адашеве, Филиппе и ответе гр. Шереметева тирану тронули многих до слез [Тургенев 1867: 653].
Первым движением по окончании чтения, свидетельствовал Тургенев, было всеобщее рукоплескание, не слыханное доселе в стенах Академии. Затем, когда уставший Карамзин удалился на время в другую комнату, последовало предложение президента Академии А.С. Шишкова «о поднесении от имени Академии большой золотой медали Историографу». Министр духовных дел и народного просвещения князь А.Н. Голицын, «яко член Академии», первый подписал этот акт. Духовенство, в свою очередь, «с искренним чувством» благодарило Карамзина «за Филиппа, честь и славу Российских иерархов». Замечательно, писал Тургенев, что весь первый департамент Сената, ведавший делами управления Империи, перенес в тот день свое собрание на 9 часов утра, чтобы к полудню быть на торжественном заседании Академии [там же: 654–655].