— То, что нас всех тревожит, господа, — продолжал граф, — это безвыходное положение, в котором мы оказались. Это король, навязанный нам и не устраивающий французское дворянство. Это бесконечные молебны, деспотизм, бессилие, оргии, бешеные траты на празднества, над которыми смеется вся Европа, скаредная экономия во всем, что относится к войне и к ремеслам. Подобное поведение нельзя объяснить ни слабостью характера, ни невежеством, — это слабоумие, господа.
Речь главного ловчего звучала в зловещей тишине. Она произвела особенно глубокое впечатление потому, что все присутствующие думали про себя то же самое, что Монсоро произносил во всеуслышание, и слова главного ловчего заставляли каждого невольно вздрагивать, словно он признавался себе в полном своем согласии с оратором.
Граф де Монсоро, чувствуя, что молчание слушателей объясняется избытком согласия, продолжал:
— Можем ли мы и впредь оставаться под властью короля-глупца, бездеятельного лентяя в то время, когда Испания разжигает костры, когда Германия будит старых ересиархов, уснувших в тени монастырей, когда Англия, неуклонно проводя свою политику, рубит головы и идеи? Все государства со славой трудятся над чем-нибудь. А мы? Мы спим. Господа, простите, что я выскажусь в присутствии великого принца, который, быть может, осудит мою дерзость, ибо он связан с государем родственными узами, но подумайте, господа: уже четыре года нами правит не король, а монах.
При этих словах взрыв, умело подготовленный и в течение часа умело сдерживаемый осторожными руководителями, разразился с такой силой, что никто бы не узнал в этой беснующейся толпе тех спокойных, мудрых, расчетливых людей, которых мы видели в предыдущей сцене.
— Долой Валуа, — вопили они, — долой отца Генриха! Пусть нас ведет принц-дворянин, король-рыцарь, пусть он будет даже тираном, лишь бы не был долгополым!
— Господа, господа, — лицемерно твердил герцог Анжуйский, — заклинаю вас: прощения, прощения моему брату, он обманывается, или, вернее, его обманывают. Позвольте мне надеяться, господа, что наши мудрые упреки, что действенное вмешательство могущественной Лиги наставят его на путь истинный.
“Шипи, змея, — прошептал Шико, — шипи”.
— Ваше высочество, — ответил герцог де Гиз, — вы услышали, может быть, несколько преждевременное, но все же услышали искреннее выражение наших помыслов. Нет, речь идет уже не о Лиге, направленной против Беарнца, этого пугала для дураков; речь идет и не о Лиге, имеющей целью поддержать церковь, — наша церковь сама позаботится о себе, — речь идет о том, господа, чтобы вытащить дворянство Франции из грязной трясины, в которой оно тонет. Слишком долго нас сдерживало уважение, внушаемое нам вашим высочеством; слишком долго та любовь, которую, как мы знаем, вы испытываете к вашей семье, заставляла нас притворяться. Теперь все вышло наружу, и сейчас вы, ваше высочество, будете присутствовать на настоящем заседании Лиги; все, что происходило здесь до сих пор, — только присказка.
— Что вы хотите этим сказать, господин герцог? — спросил принц, раздираемый страхом и распираемый тщеславием.
— Ваше высочество, — продолжал герцог де Гиз, — мы собрались здесь, как справедливо сказал господин главный ловчий, не для того, чтобы обсудить уже сто раз обсужденные вопросы теории, а для того, чтобы действовать с пользой. Сегодня мы избираем вождя, способного прославить и обогатить дворянство Франции. В обычае древних франков, когда они избирали себе вождя, было подносить избраннику достойный его дар, и мы подносим в дар вождю, которого мы избрали…
Все сердца забились, но сильнее всех заколотилось сердце герцога Анжуйского.
И все же он стоял немой и неподвижный, и только бледность выдавала его волнение.
— Господа, — продолжал герцог де Гиз, взяв со стоящего за ним кресла какой-то предмет и с усилием поднимая его над головой, — господа, вот дар, который я от вашего имени приношу к стопам принца.
— Корона! — вскричал герцог Анжуйский. — Корона! Мне, господа?
— Да здравствует Франциск Третий! — в один голос прогремела, заставив вздрогнуть церковные своды, тесно сплотившаяся толпа дворян, которые обнажили свои шпаги.
— Мне, мне, — бормотал герцог, содрогаясь и от радости и от страха, — мне! Но это невозможно! Мой брат еще жив, он помазанник Божий.
— Мы его низлагаем, — сказал Генрих де Гиз, — в ожидании, пока Господь его смертью не утвердит сделанный нами сегодня выбор или, вернее сказать, пока какой-нибудь его подданный, которому опостылело это бесславное царствование, ядом или кинжалом не предвосхитит Божью справедливость!..
— Господа, — задыхаясь, сказал герцог еще тише. — Господа…