Но коль скоро, как говорит мать и после своего раскаяния, «мир сам по себе не разумен, и я, все изведавшая, от сотворения до разрушения, вправе это сказать» (I, 167), коль скоро все заброшены в метафизический хаос, то ответ на первый вопрос – о достижимости счастья, которое преломлено с другими, как хлеб насущный, – куда труднее и остается открытым. С одной стороны, толкуя свою пьесу, Камю признавал ее «мрачной», хотя «не внушающей безнадежности». Он не видел причин, которые бы мешали примирить в ней «пессимистический взгляд на удел земной» с «относительным оптимизмом в том, что касается самого человека» (I, 1729). «Если человек хочет быть узнанным, – размышлял Камю в найденном среди его бумаг наброске предисловия к «Недоразумению», – следует просто сказать, кто он такой. Если же он молчит или лжет, то он умирает одиноким, и все вокруг него обречены на несчастье. Если же, наоборот, он говорит правду, то он рано или поздно все равно умрет, но после того, как поможет жить другим и самому себе» (I, 1785). Эта «мораль искренности» выражена и в самом тексте: в настояниях Марии, чтобы Ян сразу же, едва ступив на порог дома, назвался, затем в гложущих его сомнениях насчет странной «игры в прятки», им затеянной. «Я знала, что весь этот спектакль мог быть только кровавым и мы будем за него наказаны» (I, 175) – в свете этого отчаянного вопля Марии «Недоразумение» есть скорее история роковой ошибки, чем «трагедия рока». Однако Марта смотрит на дело иначе. По ее убеждению, беда не в том, что брат просчитался, избрав неудачный путь. Он виновен в том, что не захотел расстаться с мыслью, будто такой путь вообще существует. Сама по себе надежда «обрести родину», «помочь другим» – ошибочна, несуразна на земле, где все раздавлены Каиновым проклятьем изгнанничества, чуждости друг другу и никто никого «узнать» не может, да и не должен. Загляни Марта в паспорт Яна раньше, она бы все равно его убила, – разве есть разница между ним и его предшественниками, тоже «чужими»? Случившееся «недоразумение» – очередной выход наружу неизбывной напасти, гнездящейся в толще жизни, и это делает все разговоры о счастье и долге пустой болтовней. Поскольку Марте, точнее, подтверждающему этот ее взгляд на происшедшее старому слуге принадлежит в пьесе последнее слово, то «трагедия рока» вновь оттесняет историю роковой ошибки. При всей его композиционной простоте и стилевой четкости, у «Недоразумения» два жанровых ключа. И оба подходят, каждый из них может надежно послужить, скажем, постановщику в зависимости от того, на какой стороне мировоззрения Камю делается упор – на его метафизике абсурда или на этике гуманистического долга.
Вместе с тем сам факт расхождения этих двух линий, вернее, их противоречивого сопряжения, немаловажен. По сравнению с прежней однородностью, «непротиворечивостью» он есть шаг вперед и предвещает попытку выхода из замкнутого «круга Абсурда», как сам Камю обозначал свое раннее творчество. Приняв «Калигулу» за самое начало «первой, негативной и очистительной, фазы» в работе Камю, один из французских критиков замечает, что «Недоразумение» перемещает нас «чуть выше этой нулевой точки: это еще драма фундаментальной бессмыслицы и бесплодного бунта. Призыв к счастью, которое есть любовь и справедливость, рассекает потемки, но разбивается о фатальную стену»[53]
. Оценка точная, учитывающая и сдвиг в духовном становлении Камю и робость этого сдвига.Лицом к лицу с историей
«Чума»
В 1951 году, оглядываясь назад на «Миф о Сизифе» и примыкающие к нему книги, сам Камю в «Бунтующем человеке» строже и трезвее, чем кто-нибудь из его толкователей, даже пристрастных, вскрыл уязвимость своих тогдашних раздумий. «Чувство абсурда, когда из него берутся извлечь правила действия, делает убийство по меньшей мере безразличным и, следовательно, возможным. Если не во что верить, если ни в чем нет смысла и нельзя утверждать ценность чего бы то ни было, то все допустимо и все не важно. Нет “за” и “против”, убийца ни прав, ни неправ. Можно топить печи крематориев, а можно заняться и лечением прокаженных. Злодейство или добродетель – все чистая случайность и прихоть» (II, 415).
Самооценка суровая. Она похожа на прощание с прошлым: такую прямоту в суждениях о себе вчерашнем дает искренняя потребность стать иным. Уточнение взглядов, предпринятое Камю еще в «Письмах к немецкому другу» и отчасти в «Недоразумении», завершилось сразу же после войны тем, что он сам расценивал как подъем на следующий виток своей творческой спирали – «круг Бунта».