Песню мы пели часто, она уже ушла в здешний народ, и в нашем застолье её подпевали как офицеры, так и младшие унтера. Допели, вздохнули, приняли на донышке стакана, а там я без указания завёл другую полюбившуюся Ливину песню:
— Батюшка мой, царствие ему небесное, лошадником был, — смахнув слезу поясняет Ливин. — Конный завод содержал, нас, своих сыновей, к делу приучал. И был в его табуне жеребчик, совсем как в Юриной песне – если смотреть утром издалека – красный как знамя турецкого полка, а грива – как расплавленное золото, так и играет! Рудым его звали. Злой, в общении строгий, а вот детей любил, позволял на себе кататься, даже и без седла и без сбруи. Подойду, бывало, угощу его хлебушком. Ржаной хлебушек любил жеребчик, да. А то яблочки порежешь на четыре части, целые-то яблоки коню давать нельзя – может подавиться. Скушает Рудый угощение, аккуратный он был, бережно с руки брал угощение, а после того и опустится на колени, чтобы мальцу было удобно взбираться. За гриву хвататься не разрешал. Если кто за гриву хватался, так Рудый его зубами за штанину со спины стягивал, и бережно так на землю опускал.
— А как же им управляли? — спросил Пошибов.
— А так: хлопнешь его по шее справа, он и повернёт направо. А по левой – так налево. Сожмёшь коленки, и Рудый остановится.
— Умный какой!
— А то! Лучший был производитель у батюшки. И погиб геройски. Той зимой снега навалило немерено, морозы стояли страшные, вот волки от бескормицы отважились напасть на конюшню. С одной стороны сугроб под крышу намело, вот они солому на крыше разгребли и внутрь пролезли. Так Рудый загородку в своём стойле сломал и бросился на помощь кобылкам. Там в стойлах пять кобылок было с жеребятами, вот он и бросился деток-то защищать. Пока конюхи и сторожа прибежали, Рудый троих волков упокоил, да ещё сколько-то покалечил. Но сам не уберёгся: прокусили ему волки главную жилу на бедре, вот он и истёк кровью.
Ливин вздохнул и продолжил:
— А вспоминается всегда по-хорошему, по-доброму, прямо как в Юриной песне: «По земле копытом бьёт, тишину из речки пьёт».
Как интересно, подумал я. Но почему Ливин не пошел в кавалерию?
Однако вопроса задавать не стал, поскольку тут можно нарваться на чужую тайну, причём тайну не слишком приятную, а то и опасную.
Пили, пели, немного потанцевали, а когда наступила ночь, степенно разошлись. Офицеры и унтера по своим квартирам, а я на свою кровать в казарме. Надо бы озаботиться квартирой, но откровенно говоря, не хотелось: деревенские избы этого времени совершенно лишены привычных мне удобств, вроде деревянного пола, застеклённых окон и отдельных спальных комнат. А уж о тёплом туалете и душе даже не приходилось мечтать. Лучше я всё это устрою в казарме. Нужно только придумать как сделать унитаз с сифоном, а куда вывести канализацию я уже сообразил.
Воистину мой ротный, Павел Павлович Ливин необыкновенно умный человек. Предрекал он моё быстрое возвышение, по его слову и получилось. Случай отличиться появился у меня спустя пять месяцев. В январе я повёл своё капральство на стрельбы: удалось выцыганить немного боеприпасов для тренировки. В полку нынче начальствовал командир первого батальона майор Рохлин. А так как почти все остальные офицеры были в зимнем отпуску, он и дал соизволение. Надо сказать, остальные солдаты нам сильно завидовали – мы всё же делом заняты.
С вечера я послал троих бойцов расчистить полосу препятствий и расставить мишени, а с утра построил капральство и повёл на полигон – так теперь с моей лёгкой руки стали называть полосу препятствий со стрельбищем. Надо сказать, для стрельбища место почти идеальное: с трёх сторон окружено песчаным пригорком, причём ровно посредине имелся крутой обрыв, этакий естественный экран-пулеприёмник. Туда мы и маршировали, как положено в моё время: в колонну по три и с песней. Красота! Яркий зимний день, на небе ни облачка, кругом деревья в белоснежном уборе, дорога накатана.
Идем, печатая шаг, запевала выводит:
Строй подхватывает: