Уж не знаю, может быть, есть во мне какая-то странность, только на меня часто снисходит какое-то тихое счастье, когда я отдаю последний долг покойному, особенно если я нахожусь наедине с ним, в отсутствии бурно скорбящих или застывших в смертной тоске родственников. В мертвых вижу я то утешение, которое не разрушается ни земной суетою, ни адскими кознями. Я чувствую, как душа вступает в беспредельное, безоблачное пространство, именуемое Вечностью, где жизнь бесконечна, любовь взаимна и бескорыстна, а радость всеобъемлюща. В тот момент, когда я глядела на тело Кэтрин, мне подумалось о том, как много эгоизма в любви – даже такой, которую испытывал к ней мистер Линтон, – коль скоро он столь сильно сокрушался о ее блаженной кончине, подарившей ей успокоение! Конечно, кто-то мог бы усомниться в том, что после бурного ее существования, проникнутого нетерпением сердца, она действительно заслужила тихую пристань. Но такие сомнения могли возникнуть уже потом, в пору холодного осмысления происшедшего, а не тогда, у ее мертвого тела. Ибо в нем сосредоточился такой покой и такое умиротворение, которые казались залогом вечного спасения для души, совсем недавно его населявшей.
А вы, сэр, что думаете? Счастливы такие люди на том свете? Много бы я дала, чтобы узнать…
Я не стал отвечать на вопрос миссис Дин, который показался мне несколько еретическим. Она продолжала: «Боюсь, что, если проследить все течение жизни Кэтрин Линтон, невелика надежда на такое ее посмертное счастье, но давайте оставим ее душу промыслу ее Творца.
Хозяин, казалось, забылся сном, – продолжила она свой рассказ, – и сразу после рассвета я выскользнула из комнаты, чтобы подышать свежим воздухом. Слуги решили, что я пытаюсь стряхнуть с себя сонливость после ночного бдения, но на самом деле мне нужно было увидеть мистера Хитклифа. Если он всю ночь провел под лиственницами, как обещал, то не мог знать, что случилось в усадьбе, разве что обратил внимание на слугу, мчавшегося вскачь с поручением в Гиммертон. Если же он подобрался ближе к дому, то по мельтешению огней и хлопанью наружных дверей мог бы догадаться, что внутри дела плохи. Я хотела найти его и в то же время боялась. Я понимала, что мне придется сообщить ему ужасную новость, и хотелось с этим быстрей покончить, но как это сделать, я не знала. Он был в условленном месте, вернее на несколько ярдов дальше, в глубине парка. Он стоял, прислонившись к старому ясеню – голова непокрыта, волосы намокли от росы, собравшейся на ветках с нераскрывшимися почками и падавшей прямо на него. По всему было видно, что он давно так стоит, потому что рядом, меньше чем в трех футах от него, кружила парочка дроздов. Птицы были заняты строительством гнезда и не обращали на него ни малейшего внимания, как будто бы он был стволом дерева. Дрозды улетели при моем приближении, а он поднял на меня глаза и заговорил:
– Она мертва! Я ждал тебя здесь не для того, чтобы это услышать. Убери носовой платок, не смей хныкать при мне. Будьте же вы все прокляты! Она мертва, и ей не нужны ваши слезы!
Я плакала больше по нему, чем по ней, потому что иногда мы жалеем тех, кто не ведает пощады ни к себе, ни к другим. Едва глянув ему в лицо, я поняла, что он уже знает страшную правду, и была настолько глупа, что подумала: «Он смирился в сердце своем и молится…», потому что губы его шевелились, а взгляд был устремлен в землю.
– Да, она умерла! – ответила я, подавляя рыдания и вытирая слезы. – Умерла и вознеслась в царство небесное, где каждый из нас сможет ее повстречать, если внемлет предостережению и оставит дурные пути свои во имя стези добра…
– Ну и удалось ли ей «внять предостережению»? – вопросом прервал меня Хитклиф, попытавшись усмехнуться. – Она умерла как святая? Почила в мире? Расскажи мне всю правду, как… как она…
Он попытался произнести ее имя, но не смог. Сжав зубы, он молча сражался со своей скрытой болью, отвергая любые проявления моего сострадания немигающим свирепым взглядом.
– Как она умерла? – сумел он наконец проговорить. При этих словах он покачнулся и, несмотря на свою внешнюю несгибаемость, все-таки вынужден был прислониться к дереву, ища опоры. Борьба с терзавшей его мукой привела к тому, что он задрожал с головы до кончиков пальцев.
«Несчастный! – подумала я. – У тебя сердце и нервы как у любого другого человека, почему же ты пытаешься скрыть их? Гордость твоя не ослепит Господа! Ты искушаешь его насылать на тебя испытания до тех пор, пока ты не унизишься до крика боли!»
Вслух же я сказала:
– Она скончалась тихо, как агнец! Она вздохнула и вытянулась, совсем как ребенок, который просыпается и опять проваливается в сон. А через пять минут я почувствовала, что сердце у нее перестало биться.
– Скажи мне, она… она ни разу не называла мое имя? – спросил он нерешительно, как будто боялся, что, отвечая на этот вопрос, я открою такие подробности ее кончины, услышать которые ему нестерпимо.