Он звонил, не жалея ни времени, ни денег. «Ты можешь говорить?» – начинал он с вопроса и, не дожидаясь ответа, начинал свой монолог. Довольно скоро Вера стала узнавать в его словах свои слова. Тема учил Веру жизни ее же фразами. Это было забавно. Будто кричишь в колодец, а он возвращает звуки искаженной звуковой волной.
Вообще, свою жизнь Тема проживал очень многословно, по многу раз пересказывая ее мельчайшие подробности, из-за чего мелочи разрастались, грозя будто раздавить желтоватого Тему, но он всегда с честью выходил из положения, посрамив всех, кого в таких случаях полагается. Вера слушала с интересом, почти ничего, правда, не успевая запомнить. Темины слова – иногда очень злые, – едва прозвучав, исчезали, как эхо в черноте бездонного колодца.
В тот раз они долго ходили по магазинам: Тема выбирал самые дорогие лавки, тряпки осматривал придирчиво, подолгу примеривая, а когда кульков с покупками стало слишком много, часть их вручил Вере.
Вера послушно несла. И Тема нес.
Тема был чем-то обеспокоен, много ругался. Что-то сильно его тревожило, но Вера не спрашивала, зная уже, что он расскажет лишь тогда, когда сам посчитает нужным – может быть, упрятав главное в вороха лишних слов.
Впрочем, верный себе, Тема мог и не рассказать вообще ничего, лишь наговорив шелухи. Такой человек.
– У брата горе, – сказал Тема, когда они, снова оказавшись у Веры, покушали и выпили вина, – жена погибла. И дочка. Она вышла из своей машины, а мимо «КамАЗ». Такое горе… – Глаза его были широко раскрыты: радужка цвета меда казалась выглаженной – непроницаемая, идеально-ровная, даже без обычного для глаз расходящегося тонкого узора.
Вера встала и пошла мыть посуду. «Разве у тебя нет машины?» – спрашивал ее взгляд Темы.
– Я люблю тебя, – сказала она на следующее утро, едва Тема проснулся; он только-только открыл свои медовые глаза. – Я тебя очень люблю.
– И я тебя люблю, моя зая. Очень-очень, – сюсюкая, произнес Тема.
Они не спеша оделись, болтая о пустяках, выпили кофе, на прощание сердечно обнялись, расцеловались. И, лишь закрыв за Темой дверь, Вера окончательно уверилась, что никогда больше его не увидит.
Никогда-никогда.
И такое счастье тоже бывает.
Пела
В воскресенье вечером пела обладательница пронзительного голоса, меццо-сопрано. Певица выступала в замке Кверчето, средневековом, из серо-бурого камня, на горе в окружении плюшево-желтых холмов.
В длинном помещении, принадлежащем тосканскому маркизу (его так тут по титулу и зовут: Маркиз), стояли покрытые белыми бумажными скатертями столики с бокалами с красным вином на них, в начале вагоноподобной комнаты помещался черный рояль, а за роялем сидел аккомпаниатор: одухотворенно подняв подбородок, он показывал публике белую плешь меж черной, сложенной из двух подков щетины. Он жмурился от наслаждения, извлекая из рояля музыку.
А она пела.
Скуластое лицо ее украшали пятна румян. Глаза были широко раскрыты, и (как мне чудилось на отдалении) трепетали густо намазанные ресницы. Она прикладывала к невысокой груди тонкие руки с алыми ногтями. И рот раскрывала широко-широко, удивительным образом не напоминая человека на приеме у стоматолога.
Она пела, и это трудно было не заметить.
Плечи ее покрывала лазоревая шаль с густой опушкой из бахромчатого золота. Складки длинного черного платья, морщины цветной шали сдвигались понемногу влево и вправо, вниз и вверх, стараясь будто подпеть певице, образовывая невидимый тонкий шлейф, – стараясь, я думаю, смягчить остроту пронзительного всепроникающего меццо, вынуждающего болезненно дрожать барабанные перепонки.
От наслаждения ли жмурился аккомпаниатор?
Певица исполняла итальянское оперное барокко, нанизывала верткий его орнамент на иглы, пронзала музыкой воздух, и, по совести говоря, походила она больше не на оперную диву из Парижа, как посулила афиша, а на модистку, пришивающую бордюр к подолу сложного платья.
Ей – анилиново-яркой – хотелось выглядеть куклой. Она не без изящества отыгрывала свое желание, помогая себе ломкими движениями загорелых рук, покачиваниями головы и высокой белокурой прически. Когда подбиралась к концу оперного сочинения, голос ее нырял на неглубокую глубину, она умолкала резко, словно завод в узком теле иссяк.
Это было заводное меццо-сопрано. И ни единой секунды на концерте я не скучал, потому что певица со всем возможным старанием предлагала не принимать себя всерьез, и, увидев вытаращенные глаза ее, можно было смешливо вытаращиться в ответ или, глядя в широко раскрытый рот, подумать запросто: «А можно ли певицам удалять гланды?»
Мне понравилось. К тому же в антракте снова подавали вино из погребов Маркиза. Игривая вычурность места дополнялась временем суток: плыла южная, густая, как чернила, ночь, и крупные светлые мотыли плясали вокруг развешанных по стенам фонарей (старинных, естественно).