— Интересный разговорчик был в учительской. Наша милая словесница Тамара Даниловна где-то раздобыла миниатюрное издание Пушкина на двух языках — на русском и параллельно на идиш. Показывает мне и этак невинно: «Евгения Ильинична, интересный вы народ, евреи… Я, конечно, хорошо отношусь к вам, но все у вас не такое. Даже вот читать надо справа налево, а не как у всех — слева направо». Я ей тут и вмазала: «Когда ваш народ и многие другие еще ходили в шкурах, мой народ уже создал Библию, которую вы сейчас читаете слева направо». Она обалдела и испуганно лепечет, она же у нас из парторгов: «Я Библию не читала». Я ей говорю: «Напрасно, Тамара Даниловна. Тогда бы вы мне не задавали таких вопросов». Она у нас вообще большая интернационалистка. Был у нас такой ученик Миша Рубинчик. Хулиган, двоечник, полный балбес. Однажды наша Тамара Даниловна спрашивает у него: «Кто написал „Недоросль“» — «Не знаю, какой-то не русский». Что вы думаете она сказала ему на это? Объяснила, кто такой Фонвизин, происхождение его фамилии? Как бы не так! У нее хватило ума крикнуть на весь класс: «Сам ты не русский!» Сейчас этот Рубинчик то ли в Израиле, то ли в Штатах. Небольшое приобретение для тамошнего общества. Он на всю жизнь сохранит приятное воспоминание о нашей школе и о стране, где родился.
— Разве вам не ясно, что отсюда надо уезжать? — обратилась она к Левину.
— Куда б ты ни уехала, все равно ты будешь думать по-русски. Я уже не говорю о нас, стариках, — тихо сказал Левин.
— А почему вы печетесь только о себе? — вспыхнула невестка. — У меня есть сын, ваш внук, о котором надо думать сегодня, сейчас!
Левин понял: возражать бесполезно. Да и что возражать? Она била по живому. Было неприятно, больно, раздумья бесплодны, только истязают безысходностью, последнее время эта безысходность завыла в полный голос. Национальное вокруг стало концентрироваться, осознавать себя, и оттого стала заметней неприкаянность и отторгнутость евреев. Несмотря на то, что официально стало легче. Может, даже именно поэтому: где-то открываются синагоги, создаются общества, кружки по изучению иврита и идиш, выходят какие-то газеты, журналы. Но все это — самообман, иллюзии возрождения. Возрождаться уже некому и нечему. Все позабыто, уничтожено. Дух вышел…
В этот вечер она словно добивала их, была возбуждена, в каком-то раже:
— Вы помните Иду Семеновну Поляк? Я встретила ее соседку, украинку, они прожили тридцать лет рядом. Так вот эта соседка едет по приглашению Иды Семеновны в Хайфу…
Левин хорошо знал Иду Семеновну. Ее муж, покойный уже, часто по просьбе прокуратуры проводил бухгалтерские экспертизы. Она преподавала русский язык и литературу в школе, где учился сын Левина. Считалась в городе одним из лучших учителей. В 1979 году ее пригласили в мединститут на должность и.о. ассистента на кафедру иностранных языков преподавать русский для иностранных студентов. Ректор подписал приказ, она приступила к работе. Студенты ее очень любили. А там были кубинцы, индийцы, африканцы, немцы и арабы. Через два месяца ректора вызывает секретарь обкома по идеологии и устраивает разнос: почему Поляк приняли на работу, не согласовав с обкомом, тем более она беспартийная, а с иностранцами должны работать коммунисты. А, главное, надо щадить национальные чувства арабов. Ректор заикнулся, мол, давайте письменное распоряжение. Но секретарь обкома не растерялся, пообещал, что будет приказ министерства. И точно: через какое-то время из министерства пришла бумага, что на этой кафедре сокращается одна ставка. Разумеется, уволили Поляк — она была на кафедре новенькая, не увольнять же старых работников. Интересно, знали ли об этой подлой возне студенты-арабы?..
— Знаешь, — с победительной улыбкой обратилась невестка к мужу, все время молчавшему и осторожно поглядывавшему то на Левина, то на мать, когда Гомулка в конце шестидесятых изгонял евреев из Польши, очень остроумно сказал их писатель Слонимский. Он провожал кого-то из уезжавших. На вокзале, где висят таблички-указатели «К поездам», «Камера хранения», «Туалет» и прочие он посоветовал повесить еще одну: «Пусть последний погасит свет».
— Делайте, что хотите, — устало сказал Левин. — Конечно, если вы уедете, мы с мамой потащимся за вами, — он обреченно поднялся из-за стола.
13
На работу Левин пошел не к девяти, а к десяти, поднялся утром подавленный, с головной болью, как после бессонной ночи. После вчерашнего разговора с невесткой словно все выело в душе.
Не заходя к себе, заглянул в комнату Михальченко. Тот был уже на месте, сидел за столом, здоровой рукой перелистывал какие-то бумаги, а в кулаке больной разминал тугое резиновое кольцо.
— Почта есть? — спросил Левин.
— Почта-то есть, только для вас ничего.
— Молчит Мюнхен, — сказал разочарованно Левин. — Ничего из этого не выйдет, Иван. Глухое дело. Ухватиться не за что.
— Подождем еще, Ефим Захарович, куда деваться. Там у вас посетитель.
— С чем?
— Отца разыскивает. Пропал без вести… Вы будете смеяться, заулыбался Михальченко, — но он тоже немец.