«1830 г., сентября 21-го… Жаль, жаль Мерзлякова. Я уж знал об этом. Ещё грустнее были твои подробности. Да, в нём был огонь священный; перед смертью он должен был всплакнуть. Иначе не бывает. В таких людях душа праздно не расстаётся с телом. С нетерпением жду стихов его и твоей речи. Ты как скромно написал о ней! Мне вдвое приятнее было ещё слышать о торжестве твоём из Мюнхена, от Рожалина, которому описал это Алексей Андреич Елагин. Честь и слава тебе! Награди тебя Бог всяким добром по желанию! Ты достоин этого. Ты уж действуешь, а мы только готовимся… Предложение твоё мне лестно, но я ещё молод и прежде двух лет не возмогу возложить на себя такого святого долга. Требования увеличились с веком. Я был увлечён службой в разные стороны. Мне надо сосредоточиться, пропасть перечесть. Короче, вот был мой план доселе: теперь я весь предан Италии, искусству, истории её и его древним, частию и „Ромулу“. Будущий год хотел я посвятить на слушание лекций в каком-нибудь университете, и заключить три года путешествия – в Россию, и целый год ничем не заниматься как русским (включив сюда и славянское со всеми наречиями и историю), а там изыти на поприще. Особенно же мои мысли сосредоточивались у театра, сцены и школы театральной. Отселе хотел я выйти вместе с „Ромулом“. И так не прежде двух лет, ибо чувствую, что мне ещё много и много спеть. Сколько хочется прочесть книг, непременно здесь на месте. О, дела, дела! Что касается до соперников, то со всеми пойду в конкурсе, кроме Давыдова… Он мой наставник, и ему я многим обязан. Следовательно, с ним я спорить не стану: это всякий имел бы право назвать хвастовством непростительным. В адъюнкты к нему – с охотою. Пусть дадут мне пока маленькую часть, – одну эстетику (но для этого надобно музей, а то к чему слепых учить краскам?). Но все не прежде двух лет. До тех пор ни шагу».
Холера прервала на несколько времени наши совещания о кафедре. По миновании опасности он писал ко мне от 23-го ноября: