Пинки чувствовала, как в ней все сжимается от жалости. Боже, зачем она это сделала? Лукас ради нее достал запрещенный чай, которого сам не хотел. Разве не было у него права не пить его? Она слышала, как он наливает новый отвар из чайника в обе чашки, но не осмеливалась даже дышать.
— Ну же, Пинкертинка! — раздался через мгновение голос Лукаса, в котором не было ни тени враждебности.— Перестань себя мучить и попробуй этот. Может, поймешь, что он куда лучше, чем гмершал.
Его улыбка добавила ей смелости.
— Лукас, пожалуйста, прости… Я… я просто…
— Ага,— прервал он ее и махнул рукой.— Я сделал глупость, пытаясь этого избежать. Ведь ничего такого. Ты расплачешься, я попытаюсь тебя поцеловать, и при этом мы перевернем стол.
— Я не распла… — всхлипнула она.
— А вот и да,— убедил он ее.— Это совершенно не важно. Беру назад свое утверждение, что я не пытался тебя отравить. Этот отвар был чертовски сильный.
Лукас наклонился к ней.
— Я кое-что тебе расскажу, Пинки, но это тайна! Противники археоастронавтических теорий пытаются это скрыть, но гмершал когда-то варился для крокодилов, чтобы вызвать у них достаточно слез для создания пословицы. Крокодиловы слезы — неоспоримое доказательство доисторических связей Земли с ссе.
Пинки хотела засмеяться, но все в ней дрожало от такого приступа чувств, что она не осмеливалась вообще ни на что. Слез было совсем мало, и они стекли по щекам на стол без особого драматического эффекта; но тому, что сделали ее губы, она не могла не ужаснуться.
— Я всегда тебя любила, Лукас,— сказали ее губы своевольно.— Я все время стараюсь, чтобы ты не узнал об этом, потому что ты только посмеешься. Возьми меня! Я постоянно об этом думаю! Все эти двадцать лет, что я тебя знаю.
— Погоди, Пинки, стой,— протестовал он.— Это должна быть моя реплика. Ты крадешь мою роль!
— Ты никогда не воспринимаешь меня всерьез! Всю жизнь только издеваешься надо мной! — несчастно всхлипнула Пинки и наконец расплакалась во всю силу.
Долго это не длилось, бурный напор чувств утих через две или три минуты. Пинки достала платок, вытерла глаза и с трепетом выпила чаю. Второй чай был совсем не таким ароматным, но в тот момент его нежный горьковатый вкус был в самый раз. Ей казалось, будто он вносит четкие черты реальности в разноцветный вихрь безумия.
— Откуда ты знал… почему этот чай… я хочу сказать… — начала она.
«Что бы ты ни сказала, Пинки, это будет гарантированно глупый вопрос, примерно на минус пять баллов»,— тут же осеклась она и закусила губу. Лукас молчал. «Он злится? Боже, он возмущен тем, что я сказала вслух?..» Какое-то время она боролась с замешательством, прежде чем отважиться снова на него посмотреть.
И испугалась его выражения лица. Лицо было серым и измученным, полностью изнуренным — будто в состоянии бдения он оставался уже даже не силой воли, а просто по инерции. Лукас сидел без движения, подперев голову рукой. В его широко открытых глазах не было ничего, что было ей знакомо — искорки смеха, малейшего осколка иронии, далекого проблеска хоть какой-то осознанности,— ничего, что бы принадлежало ему. В них разливалось полное, отупелое, безграничное отчаяние. Пинки казалось, что она буквально
Это давно уже было за границами всего, на что способны человеческие руки.
Начало своей болезни Лукас помнил точно. Сперва это случалось редко и длилось недолго: он чувствовал несколько мимолетных приступов неожиданно острой боли, будто кто-то провел ногтем по оголенным нервам, туда-сюда — и всего-то, и заканчивалось быстрее, чем он успевал осознать, что такое странное с ним происходит, потому он лишь махнул на это рукой и забыл, как обычно делает каждый, если только он не параноидальный ипохондрик. Затем это начало происходить чаще и дольше, и он переставал удивляться. Лукас привык, что у него когда угодно может начаться это необъяснимое состояние, и смирился с тем, что ранее казалось ему невозможным — он не может владеть собой настолько, чтобы никто ничего не заметил. И именно это было для него самым пугающим — то, как боль без остатка наполняет сознание, как полностью парализует голосовые связки и вызывает слезы на глазах, как заставляет тело онеметь в судорожной неподвижности; а дух, который должен быть выше материального, против этого совершенно бессилен. Ему было неловко, потому у него всегда под рукой имелось оправдание: например, он с облегчением прятался куда-нибудь в угол и делал вид, что говорит по телефону, пока его не отпускало.