— Ты дал ему чувства. Ты заставил его сердце биться. Ты наполнил его грудь дыханием, но оно — дыхание мертвеца и таковым останется. В нем нет самого необходимого — желания жить. Ему спокойно в его мертвенном состоянии. Он не стремится выйти из него. Жизнь всегда была слишком яркой, слишком громкой, слишком небезопасной. Он всегда ее боялся, отодвигался от всех ее проявлений, заперся от нее в собственном разуме, предпочитая общаться с тобой — копией собственной личности, так никогда и не ставшей чем-то полноценным, не сумевшей покинуть пределы его воображения. Жажда жизни — это нечто насколько чуждое для тебя, что ты не способен даже и вообразить ее. А значит, не сумеешь и отобрать у кого-то.
Я закричал бы, но он не мог, так сжало его горло. Он опять был обманут, на этот раз самим собой. Ему не хотелось думать об этом, о чем-либо вообще. Чувствуя себя бесконечно усталым, он тихо прилег возле человека, который был настолько одинок, что однажды подружился с собственным отражением. Я коснулся холодной щеки, губ, почувствовав на них кончиками пальцев дыхание, лишенное жизни.
Лопасти вращались — ускоряясь, со свистом разрезая туман.
Я ощущал себя живым в тот день и видел жизнь повсюду — в сиянии реки, в нежности шелковистых крыльев бабочки, и даже в злой траве, когда она согнулась под ветром. Все это было прекрасным, но слишком настоящим — надрывным и выматывающим, и он едва ли хотел испытать подобное еще раз. Туман не вызывал в нем никаких других чувств, кроме привычного уныния — и это лучшее в тумане. Как просто закрыться и спрятаться ото всех, кто пугает, от всего, что причиняет боль. Как просто лежать, свернувшись клубком — слева стена и справа стена, потому что лежать и дрожать легче, чем бежать или драться. Как просто вверить себя тому, чьи действия ты полностью контролируешь, кто соткан из мечты, не существуя и вовсе. Насколько проще умереть, чем справляться с испытаниями жизни. В конечном итоге он ничем не отличался от людей, которые, напихав за пазуху камней, прыгают с моста в реку, чтобы больше никогда не увидеть все то, что выше мутной воды, смешанной с илом.
Блестящие клинки прорастали из пола, окружая кровать блестящим занавесом. Я слышал голос пленника, умоляющий его о чем-то, но не стремился понять слова.
— Я не хочу, — отказался он.
Его разум уже давно покинул пределы этой полутемной комнаты. Мертвое дыхание подхватило его, унесло к самому краю пропасти. Я взглянул в нее, и у него не захватило дух, хотя он почувствовал ее бездонность, скрытую туманом, поднимающимся снизу, как пар. Это было легче всего самого легкого на свете, поэтому он так и сделал — он шагнул вперед, как многие до него и бесчисленные, которые сделают это после.
Лопасти остановились так резко, как будто их обхватила сильная рука. Вогтоус приложил ладонь к груди Я и сказал:
— Он мертв.
Стоя возле кровати, бродяги посмотрели на два лица, одно рядом с другим, — два лица, принадлежащие одному человеку.
— Прости, — попросил Вогт, отыскав нож. — Это можно счесть надругательством над мертвым. Но должен же я как-то забрать то, что ты отобрал у нас.
Когда Вогт провел кончиком ножа по полосе на животе Ты, из приоткрывшейся раны выпорхнула бабочка. Она была ярко-красная, с крыльями прозрачными, словно сделанными из стекла. Вогт поймал ее ртом и проглотил. Затем из левой ступни покойного он извлек кольцо. Обычное серебряное колечко, но стоило его повращать, как по дуге побежал яркий блик. Снова и снова, непрекращающееся движение по кольцу.
— Это твое, — Вогт надел колечко Наёмнице на палец.
Пораженная, она наблюдала, как кольцо впитывается в кожу и полностью исчезает.
Затем Вогт взял безмолвную Наёмницу за руку, и они подошли к двери, существующей только изнутри. Остановившиеся жернова молчали, но от них исходила невнятная угроза. Так же, как в воспоминании Я, тишина казалась грохотом.
— Уйдем отсюда, — поторопила Наёмница. — Мне страшно. Что-то я сомневаюсь, что все закончилось.
Глаза Вогта выражали неуверенность, но он ничего не сказал. Они распахнули дверь и шагнули прямиком в бледнеющую осеннюю ночь, обжегшую их холодом.
***
Неподвижные лопасти вздрогнули, а затем что-то щелкнуло, хрустнуло, и они завращались как прежде.
Остывающие пальцы, касающиеся пальцев другого, отдали не только тепло, и он распахнул глаза, серые, как туман, как туча в день его смерти.
Это было пробуждение человека, не способного чувствовать радость, навсегда лишенного надежды. Среди прочих страданий открытые раны на его теле едва ли доставляли какой-то дискомфорт. Я прикоснулся к глазам Ты сквозь сомкнутые веки и отчетливо — теперь со всей определенностью — осознал: его не вернуть. Что ж, не стоило и пытаться. Он обнял мертвое тело своего единственного друга и прижался лбом к его щеке.