Слышит, понимает, осознает. Вон, белые губы трясутся, взгляд — как у загнанного хорька: то ли прыгнуть, зубами впиться со злости, а то ли завонять с досады на весь дом, раз уж только это и осталось.
Перед Момом-Насмешником, заглядывая ему в лицо, стоит Судьба. Безжалостная, холодная — такое только раз за всю жизнь увидеть можно. От Судьбы не сбежать: Мом уж и так, и этак старается, поворачивается на месте, вот-вот мир изломает… Только куда сбежит подданный — от царя? Раб — от своего Владыки?
— В-в-владыка…
Что ты хочешь мне сказать, истинный сын своих родителей? Хочешь просить о милости того, кого в песнях нынче зовут Безжалостным? Взывать к человечности огородника по имени Ойтис?
Кажется, ты убил этого самого огородника, о Злонравный. Порадуйся.
Или, может быть, ты хочешь кары? Ее я могу тебе дать — что скажешь о водах Стикса? Или о Полях Мучений? Или о…
Но Мом не зря — сын Эреба и Нюкты. Эти всегда умели принимать решения.
Вот и божок злословия вместо того, чтобы молить, хлопается под тяжким взглядом Владыки на живот. И начинает извиваться, тоненько поскуливая, кажется даже — обращаясь во что-то склизкое и омерзительное. Протирает брюхом пол, завывая от страха и обмарываясь. Такое карать — запачкаешься. Тронуть — побрезгуешь. Тварь настолько жалкая, что и небытие не подаришь — недостойно.
Тварь, правда, знает лучше всех, чего она достойна. Мом-Злонравный, извиваясь, быстро выползает за дверь — и скулеж стихает в отдалении. Наверное, он потом будет бахвалиться — «Я так мерзок, что и Владыка растерялся!»
Он просто не знает, что приговор уже произнесен. И я не буду разить оружием.
У меня есть право.
А что на месте не покарал — так мне тут ни к чему кишки по стенам развешивать. У меня тут другое сейчас…
Смерть бьется в агонии на земляном полу дома смертного. Не может открыть губы — впустить хоть каплю воздуха. И женский пронзительный плач повис среди бревенчатых стен — это Гестия целует холодеющие щеки смерти, пытается согреть, как всегда…
Только мертвое не согреть.
Гляжу — будто в зеркало. Богиня обнимает умирающего, плачет в голос, зовет на помощь. Вторая богиня стоит в растерянности — не знает, что делать.
Только вот рана у умирающего не на шее — на мече. Глубокая, не зарастающая, по самой сущности проползла. И гадкие голоса — три голоса, прямиком с Олимпа залетели — начинают шептать внутри меня наперебой: «Э, что тут уже сделаешь? Сущность напополам. Сперва папашка крылья забрал, а теперь вот сам у себя, свою же сущность… э, Атропка, ножницы можешь выкинуть, пока новый бог смерти не родится! Э-э, спорить будем?!»
Да, сёстры, чьих голосов я не желаю слышать. Будем спорить.
Вы со мной, я с вами. За жизнь для смерти.
У смерти бледнеют губы, а глаза стекленеют, и мне кажется — в них ужас перед неизбежным. Тот самый ужас перед небытием, который чувствуют смертные — а вот теперь и он сам. И сам бледнеет, будто выцветает, и все порывается сказать что-то, то ли мне, то ли Гестии.
Мне — наверное: «Кронид, вот теперь мы наконец квиты».
Гестии — наверное: «Я был глупцом, моя блаженная. Думал, что бессмертен. Потому не сказал тебе. Я…».
А может, там еще что-то — на остывающих губах, в остановившихся глазах. Не смотрю, не прислушиваюсь.
Опускаюсь на пол, кропя умирающую смерть ихором из пустячной царапины на шее. Нет, мало: беру осколок клинка. Того самого, переломанного и не поющего больше.
Осколок обиженно кусает ладонь: из-за тебя сломали. Потом злобно вгрызается в ладонь своего хозяина: как посмел? Ради кого, вообще?! Вот этот вот тебе — кто?!
Шурин? Владыка? Ученик?
Брат.
Легкая, бесцветная волна выплескивается из одной ладони — мозолистой ладони мечника. Смешивается с другой волной — из ладони лучника. Волны почти одинаковые, Убийца, слышишь? У нас с тобой кровь одинакового цвета, я больше не смертный — спасибо тебе, и вот я смешиваю нашу кровь.
У меня было два брата. Потом один. Теперь вот снова два.
А может, настоящие братья — это вообще только те, кого называешь так сам.
И разве может брат оставаться в стороне, когда другой собрался куда-то там в небытие?
— Я дарую тебе бессмертие, — прошептал я, чувствуя затихающие толчки чужого ихора под своими пальцами. — Я дарую тебе бессмертие как Владыка. Вставай, сын Эреба и Нюкты, брат Владыки подземного мира. Нектар, Гестия!
В жизни никому не даровал бессмертия. Слышал только: то Зевс кого-нибудь из любовниц притащит в вечную жизнь, то Афродита — кого-то из любовников, то Аполлон — с теми же мотивами…
А как это делается — и не представлял.
И можно ли вернуть этим чудовище, которое истребило собственную сущность — тоже.
Может даже — нельзя. Вон, Персефона собрала нектар из черепков, которые Мом не добил — протягивает Гестии, а Гестия пытается влить в равнодушные, бледные губы Таната — и не получается, нектар проливается мимо них.
И тает вместе с клинком на полу железная нить — там, на Олимпе.
И голоса Прях невесть откуда сипло каркают в уши: «Нет уж, нет уж! Рожден с предназначением, а у чудовищ ведь только оно и есть. Так что — до нового бога смерти…»