Прячусь в сугроб одеяла, под наст пледа, отогревая ладонями замёрзшие ступни и оставляя в наружности одно только лицо. Когда придёт весна заветная и спасительная? Сворачиваюсь клубком, завязываюсь узлом, стараюсь занимать как можно меньше пространства. Подвергнется ли ледяная масса таянию, изойдёт ли певучей капелью? Возвращаюсь к плацебо: к первой минуте первой серии первого сезона. Послужит ли обманка подспорьем до появления действующего антивируса, до встречи с недостающим лучами нового солнца?
Слишком много задач и незавершённых операций.
Перезагружаюсь, выполняя проверку обновлений. Прячусь в сугроб одеяла. Сворачиваюсь клубком. Возвращаюсь к плацебо.
Что там, в сериале?
Ну точно. Хакер. Который систему взламывает.
воскресенье, три часа ночи
Сон уютный, тёплый, ласковый – приходящий вместе с родительскими объятиями и поцелуями: спокойной ночи, спи сладко, баюшки-баю, молочные реки и пряничные берега.
Я в старом, белом, двухэтажном, многоквартирном доме; в просторных комнатах, с чистыми окнами и бескрайними подоконниками; с мебелью, обоями, шторами – один в один как у соседей и одноклассников.
Так и вижу узоры. Так и считываю рельефы.
Каждый пятый ключ в дырявом кармане шорт подходит к дверному замку.
Впрочем, замки и двери не очень-то и нужны. Не нужны домофоны, если есть голоса – звонкие, детские, трелью звучащие на весь двор: «Ма-ма! Это я-а-а-а!», «Ба-буш-ка! Вы-хо-ди-и-и-и!».
Горячий хлеб в пакете щиплет пальцы.
Могучие тополя щекочут нос июльским пухом.
Накрахмаленное и усмирённое деревянными прищепками, развевается на ветру постельное бельё, отбрасывает тень на архаичные театральные афиши и наскальную живопись: «84 – самые крутые», «Чувак, верни стену!», «Кому антоновку и кабачки?».
– Урарара! – играют на площадке в девять камушков нескладные, загорелые, спроваженные на летние каникулы ребята. – Кто с нами?
Картонная дверь в квартиру приоткрыта.
Я скидываю сандалии возле велика и босиком топаю по широкому коридору. Линолеум с полосочками жужжит, жжж-жжж-жжж, каждое неоттираемое пятнышко – привет из прошлого, каждый росчерк гелевых ручек и ядрёных фломастеров на плинтусах – письма прямёхонько в душу.
Ноги ведут в зал – к грузной стенке, покровительствующей четыре миллиарда лет хрустальным графинам, фарфоровым статуэткам, классической литературе и солнечным зайчикам; к ящику телевизора, заслоняющему потёртую сегу (играть можно пятнадцать минут в день, иначе цветной экран накроется, иначе подзатыльник, тапок и неделя у раковины); в детскую, с её спорной территорией – мы с братом дрались за неё яростно, расчёсками и пеналами, тетрисами и игрушками йо-йо: катись на своём шоссейном велике на свои галдёжные соревнования! пшла в школу, маленький клоп! вот в армию призовут тебя – и сразу же перестановку сделаю! вот вырасту и вообще никого в свою комнату не пущу!
Я практически Дик Сэнд – но на пять лет младше. Он – де-факто Негоро, строящий очередные козни.
Две кровати накрыты персиковыми парусами-покрывалами.
Уголки оттопырены.
Подушки разбросаны.
Под пёстрым ковром на стене так славно было засыпать, уплывать в дальние земли, выискивать слипающимися глазами животных и птиц, неизведанные моря и очертания материков; поутру включать бумбокс и в маминых туфлях выводить рулады уфимской вокалистки, баллады главных сказочников образцового рока.
Странички журналов танцуют и взлетают над поцарапанным столом.
Приподнимаются криво прикреплённые к шкафу газетные вырезки, постеры, постеры, постеры…
Совсем скоро моя титульная кинолюбовь, проповедующая думы о силе и о правде, погибнет в Кармадонском ущелье.
Я сажусь на стул, взгляд обнимает обстановку – нежное, трогательное чувство, – и с мирным вздохом, с невероятным облегчением, осознаю: вот я и дома, вот я и вернулась спустя столько лет, спустя столько веков, господи боже мой, какое счастье, какое же это счастье, какой длинной и ухабистой была дорога, из какой беспутицы я выкарабкалась, с какими химерами и левиафанами я рубилась, господи боже мой, и да не отвечай, но храни этот кров и меня в нём.
Вдруг – звук удара. Глухой, но громкий.
Я вздрагиваю и нахожу себя в чёрной конуре; в двумерном пространстве, в котором нет аляповатых люстр с цветами-плафонами, нет неподъёмной швейной машинки, нет закруток с огурцами да помидорами, кухня которого никогда не была свидетелем шумных посиделок с родственниками, потому что родственники – за тысячу километров, потому что бессчётные тёти, дяди, двоюродные братья и сёстры, племянники и племянницы – так ни разу и не были приглашены.
И жуткое ощущение одиночества пробирается под одеяло – в воскресенье, ровно в три часа ночи. Ощущение неприкаянности и полной потери своего племени и рода. Во мраке закупоренной комнаты невозможно разобраться: как я тут оказалась? почему я тут оказалась? разве к этому я стремилась?
Мне почти тридцать.