Кровь лилась все сильнее, мешалась с кровью господина Бербелека, он слышал теперь словно бы хриплое дыхание, полузвериное, полумеканическое, дуновение горячих мехов. В ритме его подрагивало все помещение, плоскость, пол, на котором он стоял, и окружавшие его мозаики света и тени и сам воздух, жирный аэр, липнущий к носу и горлу. Это уже конец, рука болела от взмахов тяжелого Сколиоксифоса, хрип прекратился, это уже конец. За окном восходит дымящийся Юпитер, вижу на звездосклоне тени икаросов гиппирои, все ближе, это снова тот самый момент, когда я стою в чертогах побежденного кратистоса. Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять. Он вздохнул глубже, заморгал. Обрубком левой ладони отер заливающую глаза кровь, повернул голову, поднял взгляд. И с последним ударом кривого острия господин Бербелек понял выражение лица умирающего адинатоса.
Послесловие переводчика
Мы знаем: воспринимается лишь то, что можно описать. А описывая мир, мы лавируем между персональным безумием и внешними обстоятельствами, навязанными нам обществом, окружением, культурой. И неминуемо замечаем, что слова — врут. Что словам не угнаться за мыслью, что слова оторваны от реальности.
«
Автор, читатель, текст и мир сплетаются воедино в неостановимом хороводе. И нынче самое время взглянуть на него поподробнее.
1. Фон
Слова нам врут. Врут, когда мы пытаемся с их помощью перенести в межличностное пространство наш персональный опыт. Врут, когда мы пытаемся рассказать о частном, сделав это всеобщим — и всеобще понятным при этом. Врут, когда мы, говоря, проводим процедуру перевода между мыслью, ощущением и словом, — а перевод, как известно, это договоренности.
Слова нам врут, как врет и память.
Встреча с польской фантастикой для нас — как встреча с другом детства: мы полагаем, что хорошо осведомлены о его настоящем, поскольку помним, что происходило с нами давным-давно. А потом оказывается, что с той поры случилось слишком многое, и мы не знаем о человеке ничего.
Так и с польской фантастикой: мы, читатели, сидим, обернувшись к нашему «вчера», грустно вздыхаем и продолжаем твердить: «Из Назарета может ли быть что доброе?»
А может ли?
Отвечать на такой вопрос всегда проще, если представляешь контекст.
Польская литература — и культура в целом — развивалась в несколько иных условиях, нежели культура/литература российско-советско-российская. Последняя строится на мифе «разрывов». Здесь Октябрьская революция — точка отсчета новой, советской культуры, а постсоветское настоящее предполагает отказ от коммунистического прошлого. И тот и другой случай настаивают на разрыве с предыдущим культурным багажом, на выстраивании его сызнова, «с нуля».
Польская литература, решимся утверждать, формировалась не через отрицание, а через диалог с предыдущими историческими эпохами: «сарматский миф», вернувший себе актуальность во время Разделов, поддерживался — но и критиковался — в «межвоенное двадцатилетие»; критическое осмысление «польскости», акцентированное Гомбровичем, Шульцем, Виткаци в 30-е гг. и продолженное выбитым во Вторую мировую «поколением Колумбов», — развивалось авторами послевоенными (Милош, Мрожек). Проблема наследия, недискретности — тот фон и те обстоятельства, в которых существует польская культура.
Как и польская фантастика.