У Бориса Абрамовича тоже было стихотворение на эту тему:
Известно, что весной 1960 года Иосиф специально ездил в Москву, чтобы познакомиться со Слуцким лично, показать ему свои стихи и выслушать советы человека, чье творчество молодой Бродский определился для себя как целеуказующее.
Это уже потом будет упомянутый выше Евгений Абрамович Баратынский, чтение стихов которого «по-новому», думается, было бы невозможно без творческого и человеческого общения со Слуцким.
В своей книге Лев Лосев пишет: «Самое существенное, однако, что унаследовал Бродский от Слуцкого, или, по крайней мере, от того, что он прочитывал в Слуцком, – это общая тональность стиха, та стилистическая доминанта, которая выражает позицию, принятую автором по отношению к миру».
В 1975 году Иосиф Бродский скажет о своем учителе: «Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное – конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком ХХ века… Его интонация – жесткая, трагичная и бесстрастная – способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил».
Пожалуй, ключевыми словами тут являются «расскажет, если захочет»! Можно утверждать, что для Иосифа именно эта невиданная ранее свобода стихотворчества перевесила и тематическое новаторство, и языковые открытия, и виртуозное владение словом Слуцкого, не говоря уж об идеологических разногласиях и абсолютно разном их взгляде на жизнь в целом.
Все это было на периферии его творческого сознания.
Находясь уже Нью-Йорке, Бродский рассказывал Соломону Волкову: «Мне кто-то показал “Литературную газету” с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было лет шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки. Нашел там, к примеру, Роберта Бернса в переводах Маршака. Мне это все ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление».
Удивительно, но именно этот человек – кавалер трех орденов Отечественной войны, ордена Красной Звезды и ордена Знак Почета, медалей «За оборону Москвы» и «За освобождение Белграда», член Союза советских писателей, твердокаменный коммунист, который в 1958 году выступил против Бориса Пастернака и осудил публикацию романа «Доктор Живаго» на Западе, сумел сказать что-то такое, что предназначалось именно недоучившемуся второгоднику, разнорабочему и санитару в морге, истопнику и геологу, начинающему поэту Бродскому.
И что самое удивительное – Иосиф услышал его!
В тот февральский день 1960-го года из ДК, что у Нарвских ворот, Иосиф вернулся домой поздно.
Родители уже спали.
Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить их, он пробрался на свою половину и включил настольную лампу.
Тут все было по-прежнему: стопки исписанных тетрадей, пачки фотографий, в шкафу под стеклом, как под водой, книги, на подоконнике цветы, более напоминающие заросли папоротника и бананового дерева с картины «Архитектурный пейзаж с каналом» Гюбера Робера из коллекции Государственного Эрмитажа.
Иосиф сел к столу.
На глаза попался конверт из крафтовой бумаги с бланком «Фотолаборатория Института челюстно-лицевой хирургии».
А ведь, честно говоря, страшно смотреть, что там внутри, потому что слишком хорошо он все помнит – портрет человека, которому медведь содрал лицо, портрет ребенка с врожденным дефектом верхней губы, портрет женщины, которой отрезали ухо, портрет старика, которого переехал трамвай.
Фотолаборантом в этот институт Иосифа утроил его отец (какой-никакой заработок), но продержаться он там смог не больше двух месяцев.
Выключил настольную лампу, включил настольную лампу.
На улице идет снег.
Мокрый снег летит наискосок.