Затем Наполеон заговорил о министрах. Он показался задетым тем, что ни один из них не приехал из Блуа с ним проститься. Он высказался о Кларке, как и всегда о нем думал, неблагоприятно, но похвалил честность, знания и трудолюбие Годена и Мольена. Затем он заговорил об адмирале Декре. Казалось, Наполеон придавал этому министру, которого недолюбливал, значимость, соразмерную его уму. «Он жесток и безжалостен на словах, – сказал Наполеон, – ему нравится вызывать к себе ненависть, но это высочайший ум. Несчастья флота – вина не его, а обстоятельств. Он подготовил с небольшими затратами великолепное снаряжение. Коленкур, у меня было сто двадцать линейных кораблей! Но Англия не дремала, продолжая хозяйничать на морях. Она причинила мне немало зла, но я оставил у нее в боку отравленную стрелу. Это я создал ее огромный долг, который станет неудобным, а то и сокрушительным бременем для будущих поколений».
Наполеон говорил также о Маре, Талейране и Фуше. «Маре обвиняют совершенно несправедливо, – сказал он. – Во всякое время общественному мнению нужна жертва. Ему вменяют в вину мои самые тяжелые решения. Но вы-то видели, вы знаете, как обстояло дело. Это честный человек, образованный, трудолюбивый, преданный и нерушимо верный. Он не обладает умом Талейрана, но стоит большего. Талейран, что бы о нем ни говорили, противостоял мне не больше, чем Маре, в решениях, которые мне ставят в вину. Теперь он нашел себе новую роль. Впрочем, остается желать, чтобы Бурбоны правили в его духе. Он будет для них ценным советником, но они не способны удержать его более полугода, нежели он способен оставаться столько же с ними. Фуше – ничтожество. Он будет суетиться и всё портить. Он глубоко ненавидит меня, настолько же, насколько боится».
Беседа длилась бесконечно, и Коленкур восхищался бесстрастным и почти всегда снисходительным суждением Наполеона, в котором едва заметны были следы земных страстей. Объявили о прибытии графа Орлова, доставившего ратификации договора от 11 апреля: император Александр с чрезвычайной любезностью отправил его без всяких промедлений. Наполеону, казалось, не хотелось расставаться с Коленкуром, и он не особо торопился ставить свою подпись под актом. Он продолжил беседу. Поговорив о других, он заговорил о себе, своем положении, и с оттенком глубокой боли сказал:
«Разумеется, я страдаю, но мои страдания ничто рядом с тем, что превосходит их все! Окончить карьеру подписанием договора, где я не смог оговорить никаких общих выгод, даже моральных, вроде сохранения нашего знамени или Почетного легиона! Подписать договор, где мне дают денег! Ах, Коленкур, если бы не мой сын, жена, сестры, братья, Жозефина, Евгений и Гортензия, я разорвал бы этот договор на тысячу клочков! Ах, если бы моим генералам, которые были храбры так долго, хватило бы храбрости еще на два часа, я переменил бы судьбы… Если бы этот жалкий Сенат не занял мое место, если бы он позволил мне договариваться за Францию, я бы сумел извлечь из нашего поражения большие выгоды. Я добился бы чего-нибудь для Франции, а потом погрузился бы в забвение. Но какое страдание – оставить Францию столь умаленной, получив ее столь великой!..»
Наполеон казался раздавленным бременем размышлений, которые в чужих ошибках показывали ему его собственные. Затем он с удвоенной болью добавил: «И ведь эти унижения не последние! Я поеду через южные провинции, где страсти столь накалены. Если Бурбоны позволят убить меня, я им прощу; но меня подвергнут оскорблениям отвратительной южной черни. Умереть на поле битвы – ничто, но только не среди грязи и от подобных рук!»
Казалось, Наполеон в ту минуту с ужасом предвидел не смерть, которой он привык бросать вызов и потому не боялся, но позорную муку! Заметив, наконец, что беседа чрезвычайно затянулась, и извинившись перед Коленкуром за то, что так долго его удерживал, он отослал его со свидетельствами еще более сердечными.
Пораженный услышанным, Коленкур вышел, думая, что долгое подведение итогов и высшие суждения о себе и других означают прощание Наполеона с величием, но не с жизнью. Он ошибался. Изливаясь подобным образом, Наполеон прощался с жизнью. Он и в самом деле принял странное и недостойное его решение покончить с собой. Столь деятельные характеры редко испытывают отвращение к жизни, ибо слишком пользуются ею, чтобы испытывать искушение от нее отказаться. Наполеон не имел ни малейшей склонности к самоубийству: он гнушался им как необдуманным отказом от возможностей будущего, сколь многочисленных, столь и непредвиденных для того, кто сумеет перенести мимолетное бремя черных дней. Тем не менее в любых бедствиях, даже переносимых с величайшим мужеством, случаются минуты уныния, когда рассудок и характер сгибаются под бременем несчастья. В тот день Наполеон пережил одну из таких минут непереносимого упадка сил. Договор относительно участи его семьи был подписан, ибо затрагивал честь государей; участь его сына, жены и близких казалась обеспеченной. И он счел себя выполнившим последний долг.