Таким образом, дворянство в принципе желало конституции, которая бы узаконила его власть, но оно было против той конституции, которая освободит крестьян. «Недовольство императором усиливается и разговоры, которые слышны повсюду, ужасны… – писал шведский посол Стединг. – Слишком достоверно, что в частных и даже публичных собраниях часто говорят о перемене царствования».[779]
Оппозиция преобразованиям, как и раньше, выступала под знаменем традиционалистской реакции. В марте 1811 года известный историк Н. М. Карамзин подал Александру I «Записку о древней и новой России». Карамзин констатировал, что правительственные реформы являются результатом подражания Франции, и предупреждал, что они способствуют переносу в Россию революционных идей. Н. М. Карамзин выступал как против конституционных проектов, так и против отмены крепостного права.[780] Если и есть какая-то нужда в заимствованиях, то «государство может заимствовать от другого полезные сведения, не следуя ему в обычаях».[781] Этот тезис придал «Записке» характер традиционалистского манифеста. Карамзин первым среди русских историков осмелился подвергнуть критике вестернизационные реформы Петра I: «Страсть к новым для нас обычаям преступила в нем границы благоразумия. Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости. Сей дух и вера спасли Россию во времена самозванцев…»[782] Карамзин первый заговорил о народном духе, о святой православной вере и о спасительности самодержавия: «Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием».[783] Речь при этом шла не о насмехавшимся над церковью просвещенном абсолютизме Петра I, а о старинном московском самодержавии, когда милосердный царь выступал в качестве живого закона: «У нас не Англия; мы столько веков видели судью в монархе и добрую волю его признавали вышним уставом… В России государь есть живой закон…»[784]
В конечном счете традиционалистская реакция привела к отставке М. М. Сперанского; Александр I обвинил своего помощника в том, что «он жертвует благом государства из привязанности к своей французской системе».[785] Причина ненависти двора к Сперанскому (и Наполеону) заключалась, конечно, в том, что «французская система» подразумевала освобождение крестьян; крестьянская свобода и политическое равноправие были неотъемлемыми элементами французской диффузионной волны. Вторжение Наполеона в Россию могло привести к освобождению крестьян, и Наполеон рассматривал такую возможность. «Дайте мне знать, – писал император Евгению Богарне в августе 1812 года, – какого рода декреты и прокламации нужны, чтобы возбудить в России мятеж крестьян и сплотить их».[786] А. А. Кизеветтер отмечал, что частные письма помещиков были переполнены указаниями на то, что русское дворянство в первую очередь страшилось не французов, а собственных крепостных крестьян.[787]
Действительно, с приходом французов литовские и белорусские губернии были охвачены крестьянскими восстаниями. «Их крестьяне сочли себя свободными от ужасного и бедственного рабства, под гнетом которого они находились благодаря скупости и разврату дворян, – свидетельствует генерал А. Х. Бенкендорф. – Они взбунтовались почти во всех деревнях… и находили в разрушении жилищ своих тиранов столь же варварское наслаждение, сколько последние употребили искусства, чтобы довести их до нищеты».[788] После взятия французами Москвы крестьяне многих подмосковных имений отказались повиноваться своим помещикам и вместе с оккупантами грабили столицу. В Москве Наполеон вновь вернулся к вопросу об освобождении крестьян и приказал разыскать в архивах сведения о пугачевском восстании.[789] «Я мог бы поднять большую часть населения, объявив освобождение рабов, – писал Наполеон в декабре 1812 года, – многие деревни просили меня об этом, но я отказался от этой меры».[790] Возможно, император понял, что если он предпримет такую попытку, то Александр, подражая прусскому королю, немедленно сам объявит об освобождении крестьян и вооружит их против французов. Как бы то ни было, Наполеон промедлил с решением, а потом оказалось поздно – катастрофа французской армии была столь неожиданной и быстрой, что уже ничто не могло помочь. А. А. Кизеветтер пишет, что когда остатки французской армии покинули Россию, «дворянство вздохнуло полной грудью и радость, его охватившая, только еще рельефнее оттенила силу предшествующей тревоги».[791]