Моетпароходное общество было очень немногочисленно (таким в особенности казалось мне оно после многочисленного общества на том пароходе, на котором я плыл вдоль берегов Крыма). Его составляли: капитан, любезный господин, неизменно являвшийся к нам в кают-компанию к чаю, завтраку и обеду и бывший самым внимательным хозяином; севастопольский прокурор, ехавший полюбоваться видами Константинополя на время до возвратного рейса и много толковавший на основании лишь слухов о прелестях Принцевых островов (в Мраморном море); старший механик, подражавший капитану в аккуратности визитов к нам и в любезности. С этим господином у меня были бесконечные споры, разнообразившие время, о том, что выше: «опыт или теория»? Он стоял за опыт, а я как представитель идеалистического учреждения, где профессорствую, — за теорию, причем прокурор обыкновенно брал сторону старшего механика — и я должен был говорить за двоих, что, впрочем, нимало меня не стесняло. Наконец, с нами ехало двое французов (по-видимому, это были коммерсанты, не чуждые туристских целей), ничего не знавших по-русски, кроме одного слова, притом же произносимого ими на французский лад: wodky. Эту wodky я всегда во время стола безмолвно пододвигал к ним поближе и в награду удостоился услышать от них два слова: wodky-merci. При моей подвижности, мне, однако же, было слишком мало такого общества, и к счастью я несколько расширил число своих собеседников, познакомившись во время прогулок на «юте» с одним греком. Это был учитель греческого языка с острова Кефалонии, подданный эллинского короля. Он гостил летом у своих знакомых в Одессе, потом посетил Крым и возвращался обратно к месту своей службы — ввиду окончания вакации. Он был охотник до разговоров, но, к сожалению, он плохо говорил по-русски, а я столь же мало владею разговорным греческим языком. Речь по необходимости велась на двух языках сразу, причем она приправлялась и пояснялась жестами. Мой грек почему-то всегда, когда речь касалась денег, для ясности своей мысли складывал ладонь правой руки в пригоршню и прищелкивал языком. По-видимому, он был человек очень набожный и часто цитировал слова Псалмов на греческом языке, а на мою долю выпадала обязанность передать эти же слова по-русски. Я заметил в его руках четки, принял их за знак его монашеских наклонностей, расспрашивал его, что значит, что он носит четки, но сколько-нибудь удовлетворительного ответа от него не услышал. Я тогда подумал, что я не совсем толково разъяснил ему свой вопрос, а потому и не получил ясного ответа. Но впоследствии я понял, что грек, вероятно, просто не знал, что сказать мне на этот простой, но неожиданный вопрос. Дело в том, что, как оказалось после, в Константинополе и в других местах многие греки точно так же носят четки. И я из собственных наблюдений вывел то заключение, что четки носятся многими так себе — ни для чего; точнее сказать, с той же целью, с какой у нас люди, принадлежащие к достаточному классу, таскают с собой тросточки всюду, куда ни пойдут. Это сравнение мне кажется совершенно справедливым. Мне почему-то вздумалось пригласить этого грека ехать к нам в Академию для богословского образования. Но оказалось, что он уже учился на богословском факультете Афинского университета и не окончил курса здесь только потому, что должен был взять на свои руки престарелых родителей, оставшихся без средств к жизни; по этой же причине он не мог бы ехать в Академию, хотя и желал. Из разговоров с ним я узнал, что он очень высоко ценит сочинения (проповеди) покойного высокопреосвященного Никанора, что он читал и даже изучал их в оригинале. Плодом этого изучения была составленная им биография Никанора и характеристика проповедей последнего, напечатанные в каком-то журнале, издаваемом в свободной Греции. С греком я условился видеться в Константинополе, для чего я сообщил ему свой будущий адрес (я предполагал взять от него точные сведения о месте его службы и пр.), но случилось так, что он в Константинополе два раза заходил ко мне, но не заставал дома. Я потерял его из виду. Фамилии его не помню.
Черное море само по себе меня мало интересовало. Я уже давно знаком с ним, притом же оно не производит на меня никакого впечатления. Серо оно — вот и все. В особенности с берега я даже не умею отличить его от дымчатого облака и от тумана. Впрочем, мне приходилось видеть море еще более тусклое. Имею в виду Азовское море. Своим унылым видом оно способно нагнать хандру.