Шум достигает высшей степени и заглушает голос Гюаде. Робеспьер сам требует тишины для продолжения речи своего врага. «Итак, я обвиняю, — продолжает Гюаде, встревоженный или растроганный притворным великодушием Робеспьера, — человека, который из любви к свободе своего отечества должен, казалось бы, сам наложить на себя остракизм, потому что устраняться от народного обожания — значит служить народу!»
Эти слова заглушаются взрывами притворного смеха, и Робеспьер с заученным спокойствием всходит по ступенькам трибуны, сопровождаемый улыбками и рукоплесканиями якобинцев. «Эта речь выполнила все мои желания, — говорит он, глядя на Бриссо и его друзей, — она заключает в себе все обвинения, которыми я окружен уже давно. Отвечая Гюаде, я отвечу всем. Меня приглашают подвергнуться остракизму; без сомнения, с моей стороны было бы некоторым излишком тщеславия осуждать себя на это, потому что остракизм — наказание людей великих, а классификация их принадлежит только господину Бриссо. Меня упрекают, что я беспрестанно появляюсь на трибуне. О, пусть свобода будет обеспечена, равенство утверждено, пусть интриганы исчезнут, и вы увидите, что я поспешу бежать с этой трибуны и даже из этих стен. Тогда действительно исполнится самое дорогое мое желание. Счастливый счастьем общества, я стану проводить мирные дни среди тихих радостей безвестности».
Эти слова то и дело прерываются шепотом фанатичного энтузиазма.
На другой день в кресло усаживается Дантон, он хочет присутствовать при сражении своих врагов. Робеспьер принимается возвышать значение своего дела до степени национального. «Глава партии, возмутитель народа, тайный агент австрийского комитета, — говорит он, — вот прозвища, которые мне бросают, вот обвинения, на которые у меня требуют ответа! Я не последую примерам Сципиона или Лафайета, которые на обвинение в преступлении против нации отвечали только молчанием. Я буду отвечать своей жизнью. Я воспитанник Жан-Жака Руссо; его доктрины вдохнули в меня любовь к народу. Зрелище великих собраний в первые дни нашей революции наполнило меня надеждой. Вскоре, однако, я понял разницу между всей нацией и этими сборищами, составленными лишь из честолюбцев и эгоистов. Мои взоры простерлись дальше стен Собрания; моей целью стало заставить услышать себя — нацию и все человечество. Вот почему я занимал трибуны. Но я сделал больше: я дал Франции Бриссо и Кондорсе! Без сомнения, эти великие философы осмеивали духовенство и боролись с ним; но не меньше они льстили королям и вельможам, из милости которых извлекли приличную выгоду. (Смех.) Вы не забыли, с каким ожесточением они преследовали гения свободы в лице Жан-Жака, единственного философа, который, по моему мнению, только и заслужил общественные почести, с некоторого времени расточаемые стольким политическим шарлатанам? Бриссо должен был, по крайней мере, за это остаться мною доволен. Где он был, когда я защищал это собрание якобинцев от самого Учредительного србрания? Без того, что сделал я, вы не оскорбляли бы меня с этой трибуны, потому что ее бы просто не существовало.
Я — развратитель, агитатор, трибун народа? Да я ни то, ни другое, ни третье! Я — сам народ! Вы меня упрекаете за то, что я оставил место публичного обвинителя. Но я поступил так, когда увидел, что эта должность не даст мне других прав, кроме права обвинять граждан за гражданские проступки, что у меня по-прежнему нет права обвинять врагов политических. И именно поэтому меня любит народ. А вы хотите, чтобы я предал сам себя остракизму, устранился от народного доверия. Изгнание! Куда же вы хотите, чтобы я удалился? Среди какого народа я буду принят? Какой тиран даст мне убежище? О, можно покидать отечество счастливое, свободное и торжествующее; но отечество слабое, разрываемое невзгодами, притесняемое не покидают: его спасают или умирают вместе с ним!
Теперь, когда я защитил себя, я мог бы совершить ответное нападение. Однако я не сделаю этого, я предлагаю вам мир, забываю ваши обиды, глотаю ваши оскорбления. Но с одним условием: чтобы вы сражались вместе со мной против партий, которые раздирают наше отечество, и против самой опасной из всех — партии Лафайета, этого героя двух полушарий, который, оказав помощь революции в Новом Свете, теперь только старается задержать успехи свободы в Свете Старом. Вы, Бриссо, не соглашались ли со мной в том, что этот военачальник стал палачом и убийцей народа, что резня на Марсовом поле отбросила революцию на двадцать лет назад? Разве этот человек менее страшен оттого, что находится теперь во главе армии? Нет. Итак, спешите! Приведите меч закона в движение, чтобы поразить головы главных заговорщиков! Известия, получаемые из армии Лафайета, носят самый зловещий характер. Он уже сеет раздор между национальными гвардейцами и линейными войсками, в Меце уже пролилась кровь граждан. Уже заключают в тюрьму патриотов в Страсбурге. Я говорю вам: вас должно обвинять во всех этих бедствиях; уничтожьте все подозрения, присоединившись к нам, и примиримся во имя спасения отечества!»