Так говорил Ролан среди первого упоения властью; жена слушала его с недоверчивой улыбкой на губах. Ей многого стоило отказаться от идеала, созданного ее пламенным воображением: все помыслы этой женщины стремились к республике; все ее действия, слова, вздохи склоняли к тому же мужа и друзей. «Не доверяй никому, а особенно твоему собственному доброму чувству, — отвечала она слабому и горделивому Ролану, — ты теперь живешь в мире, где самая гармоничная картина может скрывать комбинации самого зловещего свойства. Ты — честный буржуа, попавший в среду придворных; добродетель в опасности среди всех этих пороков; они говорят нашим языком, а мы не знаем их языка, может ли случиться, чтобы они нас не обманули? Нет, Людовик XVI, наполовину уже низложенный нацией, не может любить конституцию, которая его связывает; он может притворно ласкать свои цепи, но всеми помыслами ждет подходящей минуты, чтобы сбросить их. Нет такого павшего величия, которое любило бы свое падение; нет человека, который любил бы свое унижение. Ролан, верь природе человека, только она никогда не обманет тебя: не доверяй двору; твоя добродетель слишком высока, чтобы видеть западни, которыми куртизаны усыпают твой путь».
Такие слова поколебали Ролана. А Бриссо, Кондорсе, Верньо, Жансонне, Гюаде и особенно Бюзо, друг и личный поверенный госпожи Ролан, укрепляли на вечерних собраниях недоверчивость министра. Во время этих разговоров Ролан заражался новой подозрительностью и входил на заседания совета со все более нахмуренными бровями и более неумолимым стоицизмом, чем когда-либо; но король обезоруживал его откровенностью. Он все откладывал две главные трудности текущей минуты: во-первых, санкции, которые требовалось получить от короля по двум декретам, тягостным для его совести, — декрету против эмигрантов и против неприсягнувших священников; а во-вторых, войну.
Используя эту нерешительность Ролана и его товарищей, Дюмурье овладел и вниманием короля, и народной благосклонностью; секрет его действий заключался в словах, сказанных им незадолго до того Монморену во время тайной беседы: «Если бы я был королем Франции, я бы провел все партии, став во главе революции».
В этих словах заключалась единственная политика, какая могла спасти Людовика XVI. Роль фаворита в несчастье и покровителя гонимой королевы нравилась и честолюбию, и сердцу Дюмурье; как человек военный, дипломат и дворянин, он питал совсем иное чувство к павшей королевской власти, чем удовлетворенная зависть, которая овладела жирондистами. Для Дюмурье существовало обаяние трона, для жирондистов — только обаяние свободы.
Это различие, выражавшееся в его отношении, языке, жестах, не могло долго ускользать от наблюдательности Людовика XVI. В тайном разговоре король и Дюмурье открылись друг другу.
Беспокойные привычки Дюмурье во времена управления Нормандией, дружба с Жансонне, благосклонность якобинцев — все это сначала настраивало Людовика XVI против нового министра. Последний, со своей стороны, ожидал найти в короле дух, враждебный конституции, сердце, ожесточенное оскорблениями народа, взгляды, ограниченные рутиной, тяжелый характер, вспыльчивое поведение, повелительные и оскорбительные речи. Это был как раз обратный портрет несчастного государя. Дюмурье нашел в короле — как в день встречи, так и в течение своего трехмесячного исполнения министерской должности — меткий ум, сердце, доступное всем добрым чувствам, благосклонную вежливость и терпение, которое бесстрашно встречало несчастья его положения. С обдуманным и спокойным мужеством он часто говорил Дюмурье о своей смерти как о вероятном и роковом событии, перспектива которого нисколько не смутила бы его спокойствия и не помешала бы выполнить до конца обязанностей отца и короля.