Все они были близко к небу: падать смертельно, но решалось все на небе, и близость к нему воспитывала особый дух. И Волчак… да что говорить! Пока они были вдвоем с Максимовым, пока их в принципе было двое, все как-то делилось и никто ни на кого не перетягивал. Были люди, которых Волчак слушался, – скажем, Карпова. Были те, кто смел ему советовать. Волчак мог детально обсуждать с конструкторами малейшие недочеты, все выправлять, десять раз переделывать – в работе не было никакой заносчивости, хотя слава катилась, его звали уже воздушным Чапаем. Но были вещи настораживающие.
Дубаков впоследствии не особо любил рассказывать, как Волчак сказал ему: ну-ка, ты вроде хорошо пилотируешь у земли, давай попробуем лобовую атаку. Что же, знаем, быстро прикинул Дубаков, идеи товарища Яцука нам очень знакомы (Дубаков был подкованный, про Яцука читал еще в школе, мечтал у него лично поучиться, но не случилось – сожрала Яцука болезнь, и руководитель первого дубаковского курса еще в военно-теоретической школе в Питере, такой был Гамкрелидзе, сказал с глубокой грузинской печалью: кто быстро живет – мало живет).
Еще на взлете по дымку Дубаков понял, что Волчак разгоняется, и тоже поднажал; сблизились они быстро, очень скоро наступала пятисотметровая зона, а в ней ни один маневр не позволит избежать столкновения. Это называется пространство смерти; так же называлось американское кино про летного лихача, про которого Дубаков немедленно вспомнил, – вот же какая ерунда вспыхивает в голове, в институте крутили эту картину тридцатого года, потому что надо же знать! – там два брата вступили в британские военно-воздушные силы, один худой, второй пухлый, один Рой, как же второй?! Монти! Дубаков стремительно полез вверх, в иммельман. Волчака он не видел. Потом рассказали, что они одновременно рванули вверх, друг к другу колесами, едва не зацепившись, это было похоже даже не на балет, а на сеанс любви ужасных насекомых. Почему-то впечатление у всех было мрачное. Волчак на земле подошел и сказал:
– У тебя характер как у меня.
Сказал он это без одобрения, и Дубаков не обрадовался.
– Ты в следующий раз первым сворачивай, – сказал Волчак. – Гробанемся, как эти…
Можно было бы ответить: а почему не ты? Но Волчак был не так настроен, и ясно было, почему не он. Он уже был Волчак.
И как таковой он был небезупречен даже с Карповым. Никто не входил с Волчаком в долгие разъяснения, почему военные самолеты не могут делаться штатскими людьми и почему конструктора надо сначала взять, а потом помиловать, и Волчак злился, что из военного института его перебросили испытателем на завод имени Менжинского. Он, что называется, рвался в бой и полагал войну неизбежной в ближайшие два-три года; ему неясно было, что это за тайный завод, где люди одновременно живут и работают. Волчак поначалу искренне полагал, что Карпов вредитель и просто так его бы не взяли, но оказался вредитель полезный и потому до поры помилован. Разговаривал он с ним сначала через губу, как и должен человек законопослушный общаться с зэка. Только первый полет на новом истребителе несколько изменил отношение Волчака к конструктору, и после приземления он сразу хлопнул того по плечу, начал бурно хвалить машину, но скоро спохватился: «Если ты мне ее не доведешь, я первый тебя засажу!» Карпов был тертый калач, с порядочным опытом жизни и многими печальными неожиданностями позади, а потому увел разговор – вместе, мол, будем доводить; но Волчак погрозил ему пальцем, словно он был тут главный. Он, собственно, и был – от его отзыва все зависело; надо отдать ему должное, отозвался честно.
После первых недель работы с Карповым Волчак весьма к нему расположился, глубоко допоздна засиживался на заводе, входил в любые мелочи и избавился постепенно от спеси; и Карпову даже стало казаться, что это действительно великий профессионал, летчик, каких не было; и после первого успешного полета, как и обещали, Карпова помиловали, то есть за два года он прошел путь от приговоренного к смерти до руководителя бюро. Но Волчак, как выяснилось, никого не миловал, у него раз оступиться было достаточно, чтобы он тебя запомнил навеки.