Мария увидела вдруг свои кирзовые сапоги, фуфайку с вырванным клочком на рукаве, неотмытые руки… Осиплым голосом сказала:
— Строю баррикады.
Межеров кивнул:
— Я — тоже. То есть я читаю лекции.
— По искусству? — очень тихо спросила Мария.
И вдруг решила, что никогда не любила профессора Межерова за его подозрительную чистоплотность, за его хохоток, успехи у женщин; не любила за блестящие лекции, слушать которые ходили, как на праздник… Она подумала, что это он, профессор Межеров, учил ее не тому и не так. Это он виноват… Оказывается, продолжает читать лекции. И слушать эти лекции приходят, как на праздник…
— Да, — подтвердил Межеров, — я читаю лекции по истории русского искусства! И я знаю, почему вы об этом спросили! Но сейчас я читаю по-другому. Конечно — виноват: надо было давно читать по-другому.
Профессор Межеров замолчал. Мария увидела, что на нем потертое демисезонное пальто и разбитые серые валенки. Ей захотелось сказать что-нибудь доброе, ласковое, женское… А сказала другое:
— Мой муж пропал без вести. Еще в сентябре. Я до сих пор ничего не знала…
Профессор Межеров долго смотрел на Марию, пытаясь что-то осмыслить, понять… Смял, скомкал газету, бросил в урну. И суетливо зашарил по карманам. Но ничего не нашел. Опустил голову ниже, будто увидел что-то под ногами, и закричал надорванно, громко:
— Сына моего, Евгения, убили! В сорока километрах от Можайска! Штыком — в грудь!..
Даже сейчас, в поезде, Мария вздрогнула от этого крика.
Вернулся, сел на свое место молодой солдат с одной рукой. Мария спросила:
— Вам далеко ехать?
Солдат сказал:
— Обидно. Понимаете, без руки…
— Без руки жить можно.
Солдат вскинулся:
— Сейчас воевать надо!
И ушел в тамбур.
Ехали всю ночь, день и еще ночь… Несколько раз останавливались, поднимался галдеж, люди бежали от вагонов. Гудели самолеты, совсем близко рвались бомбы, с тендера бил пулемет.
Мария из вагона не выходила: неизвестно где настигнет смерть.
Солдат тоже не уходил. Он даже веселел:
— Вот шакалы!..
И смотрел в потолок вагона.
На рассвете остановились у разбитой станции Иловля. Дальше ходу не было. По вагонам тревожно заговорили, что немцы где-то совсем близко, достают из орудий. А до Сталинграда — рукой подать.
Железнодорожник с забинтованной головой сказал Марии:
— Степью надо, в обход. Вдоль железной дороги опасно.
Станица Иловлинская стояла тихая, обезлюдевшая, редко и настороженно брехали собаки. Тянуло пожарищем. Подошел старик в выцветшем картузе, в шароварах с лампасами. Почертил на земле вишневым посошком и, глядя в сторону, как будто совестно было перед незнакомыми людьми, сказал:
— Дожили. Сроду германец не бывал на казачьей земле.
Солдат с одной рукой спросил:
— Бомбили?
Старик мотнул головой:
— Два дни назад. Народу положили — страсть, — и махнул рукой: — Вам надоть степью… На Медведи́, а там — на Садки. До Волги по прямой сто верст.
Люди разбредались кто в станицу, кто бездорожьем в степь, иные двинулись вдоль железной дороги — будь что будет. Солдат сказал Марии:
— Пойдемте степью.
Дорога шла через голые песчаные холмы, было солнечно а душно. Солдат нес чемодан Марии, ей было совестно идти налегке, она просила:
— Дайте, я сама.
— Не беспокойтесь. Я крепкий.
На хуторе Медведеве бабы ахали:
— Ажник из самой Москвы?
Их накормили яичницей, домашним теплым хлебом, напоили парным молоком.
До Садков ехали на арбе. Подводчик хмуро понукал быков, сосал бесконечную самокрутку. Спросил:
— Значица, в Москве хлеб тоже по карточкам?
Мария ответила:
— Везде одинаково.
Подводчик выплюнул окурок:
— Подумать только — в Москве — пайка, — привстал, потянул быка длинной хворостиной: — Цоб, иди, лысый!..
На другой день под вечер увидели Волгу — светлую полоску вдали. Примолкли, заторопились. Дорога шла под уклон, показалось темное поселение и церковные купола. Повеяло русским, вековым, устойчивым: и почернелые рубленые стены, и покрытые желтовато-зелеными лишаями тесовые крыши, и каменные старокупеческие дома, лабазы, и пароходный гудок вдалеке — все было таким нестерпимо нужным, что сделалось больно в горле. Стало трудно дышать.
На краю забурьяневшей канавы сели передохнуть. Вон грейдерная дорога, а в стороне монастырские белые стены… Пискнул, пробежал суслик, будто провалился сквозь землю. А в небе висел, плавал коршун.
Марии вдруг показалось все вокруг до обидного мирным, словно и затемненная, одетая в маскировку Москва, и сожженная станция Иловля, и свежие могилы при дороге были неведомы людям, которые живут в этих крепких прочернелых домах, как будто не знают здешние жители ни обиды, ни боли, ни страдания.
То ли возражая Марии, то ли угадывая и подтверждая ее мысли, солдат сказал:
— Тут народ крепкий.
По грейдеру пробегали машины, двигались подводы; из лощины показалась, потянулась длинная колонна солдат: пилотки, штыки, полинявшие гимнастерки.