Никто не знал, что в первую неделю войны он потерял двоих сыновей, получил в один день две похоронные. Старик не плакал. Он проклял фашистов.
Учитель хорошо знал разницу между народом, языком и режимом, но вполне понимал мальчика…
— Разрешите мне уйти, — сказал Костя.
Учитель согласно наклонил голову.
Поднялся еще один.
— Я — тоже.
Учитель опять наклонил голову. Словно отрекался от всего, чем занимался всю жизнь. Понимал, что поступает неправильно. Но поступить правильно не хотел. И не мог.
Костя взялся за дверную ручку, остановился. Повернулся к учителю, к товарищам, решительно и круто, словно вызывал всех:
— «Ам Зоннабенд махэ ихь Айнкойфе унд хельфе майнем фатер им Хауз», — шагнул назад, в класс. — Андрей Андреевич, зачем это? Никаких покупок я не делаю и отцу не помогаю… Может… потому и убили отца, что — не помог…
Костя дышал трудно, смотрел ненавидяще, словно учитель был виноват.
Не знал, что старик готов подняться и расцеловать его.
Но тот не поднялся. Отвернулся, проговорил глухо:
— Идите… Добрынин.
Следом за Костей вышел второй. Потом — один за другим — все мальчики. И девочки. Уходили молча, никто не взглянул на старого учителя. Остался только Митя Савушкин, робкий, горбатый мальчик, очень умный и очень хилый. Он был умнее и знал больше, чем осмеливался показать; он собрал гербарий редких трав, коллекцию дивных насекомых, читал и даже знал наизусть то, о чем не имели понятия учителя словесности.
Митя остался в классе один. Он все понимал. Он только не знал про горе своего учителя. Понимал, в чем правы и в чем не правы его товарищи. Но если даже не правы, Митя хотел быть вместе с ними.
За партой Мите было тесно. Он робко повертел головой, сказал просительно:
— Я, пожалуй, тоже пойду…
Учитель поднял голову. И только теперь понял, осознал все. Сделалось горько. И в то же время радостно.
Костя вышел за школьные ворота, прислонился к бетонному столбу. Мимо тянулась мостовая: камни обрисованы заледенелым снежком, в канаве на обочине тоже лежал снег, ноздреватый, черный от заводской копоти.
Что делать?
Стоял, глядел под ноги. Утоптанная серая земля от мороза треснула. Щель была широкая, в ладонь. Ветер тянул по земле белый снежок, сносил в широкую щель…
Перед ним остановились две пары валенок: черные и серые. И те и другие были подшиты несмоленой дратвой, спереди переломлены; все четыре валенка были измазаны известью.
Костя поднял голову: перед ним стояли две девчонки.
Одна спросила:
— Выгнали?
У нее было розовое толстое лицо.
Плеснула холодная злость:
— Не твое дело!
Девчонки стояли, не уходили. Точно понимали, что грубые слова случайные, — на самом деле он хороший парень и сейчас скажет совсем другие слова. Костя сказал:
— У меня отец пропал. На фронте. Без вести пропал.
Толстая девчонка перестала улыбаться. Указала головой на подружку:
— У Клавки вот — убили, — точно стало вдруг совестно, пробежала грязными пальцами по пуговицам фуфайки: — Только я вот… У меня — никого. Я детдомовская.
Клава посмотрела на Костю долгим взглядом:
— У тебя — ничего. Может, в плен попал…
Костя отрицательно мотнул головой:
— Мой отец — полковник, командир дивизии. Он в плен не попадет.
Толстая кивнула:
— А-а-а…
Клава сунула руку в брезентовую рукавицу, спросила:
— Ты-то что же?
Костя признался:
— Не знаю.
Толстая дернула плечом:
— Иди к нам. И заработок хороший, и хлеба — килограмм.
— Это куда?
— На завод, в строительную бригаду. Вторые цеха строим. Весной в этих цехах начнут делать танки. Конечно, работенка у нас — будь-будь. Зато и карточка, и почет… — Девчонка замолчала, словно решила, что сказала самое убедительное и говорить ничего больше не надо. Потом прибавила тихим голосом своей подружки: — Там как хочешь.
И Костя сразу решил, что пойдет строить вторые, танковые цеха.
Вечером он уже долбил мерзлую землю.
В котловане горели костры, отогревая каменно твердый грунт, бухали кувалды, туго шурхали лопаты и чей-то злобный голос все кричал и кричал неизвестно кому:
— Раз-два — взяли! Еще раз-раз!..
Костя видел шаткий огонь костра, комья мерзлой земли и чьи-то раскоряченные ноги… Иногда эти ноги переступали, чужой лом с блестящим высветленным жалом вонзался и вонзался в землю, отваливал все новые комья… Лопатами-шахтерками землю насыпали в тачки и по дощатым тропкам увозили. Гудел, взрыгивал трактор, гремели тяжелые цепи, кричали, перешумливались люди. А наверху мела ледяная пурга, в котлован порошило, замахивало жестким снегом, и, заглушая все, задавливая людей, тяжело бухали в кузнечном цехе паровые молоты. Гудели, требовали заводские паровозы, хрипели, клаксонили грузовики, долбили землю, из последних сил надрывались рабочие…
Отворачиваясь от ледяного ветра, смолили цигарки, глотали махорочный дым и опять долбили…
Завод могуче ворочался, палил ноябрьскую стынь жаром раскаленного железа, согревал отощавших, усталых людей.
Сталинград, огромный, черный от заводской копоти, пропахший мазутом и железной окалиной, дышал вдоль Волги заводскими трубами, грохотал подъемными кранами и моторами. Город утопал в чадном дыму; к нему, из него стремились эшелоны. С фронта и на фронт.