Неизвестно отчего — от собственного вопроса, наивность которого, конечно, понимал, иль от сознания силы, которая была у него в руках, которой располагал, — но ему сделалось легко, точно не было ни сомнений, ни опасений…
Ему ответили:
— Разумеется, господин генерал. Русские ничем не выдают себя, не отвечают на огонь. Думается, они довольно точно предполагают место форсирования…
— Отлично, — сказал Паулюс.
Но тут же словно очнулся: русские ждут. Они будут драться до последнего патрона.
Однако хорошее настроение, бодрость и уверенность не покинули командующего.
Наверное, так бывает, когда другого пути уже нет. Когда выбор сделан.
До Сталинграда было немногим более шестидесяти километров по прямой. Город опоясался оборонительными рубежами, ощетинился зенитными батареями… Стены домов зияли бойницами, на улицах спешно возводили баррикады.
Из города никто не уходил, не уезжал. Словно отрезали все дороги, все пути.
Так бывает, когда остается только одержать верх или погибнуть. Когда выбор сделан.
В селе Осиновке, в штабе армии, немцы подвели последние итоги: пятьдесят первый армейский корпус с двумя приданными пехотными дивизиями полного состава создадут плацдарм на левом берегу Дона в районе Вертячего и Песковатки, танки генерала фон Виттерсгейма переправятся по двум мостам; восьмой, пятьдесят первый и одиннадцатый армейские корпуса войдут в прорыв…
Генерал Паулюс положил карандаш на свежую карту. Подумал, поправил: тупой конец уперся в хутор Вертячий, острие коснулось северной окраины Сталинграда. Вскинул голову:
— Бог с нами, господа!
Ровно в половине четвертого, в темном предрассветье, ударила артиллерия.
Паулюс непрестанно курил, шагал из угла в угол по тесней комнате. От вчерашней приподнятости не осталось ни малейшего следа, сигарета в руке дрожала, изжелта-бледное лицо мял нервный тик.
Каким будет первое донесение?
Генерала Жердина разбудил адъютант:
— Началось. Начальник штаба просит… — и, словно оправдываясь, что позволил себе разбудить, прибавил: — Начальник штаба и весь оперативный отдел ждут вас.
Жердин взглянул на часы, стал натягивать сапоги. Сказал, точно самому себе:
— Разведка не ошиблась, — фыркнул, потопал сапогами — поправил. — Допятились до Сталинграда, кое-чему научились.
Полковник Суровцев сутулился, точно взвалили на худые узкие плечи непомерную тяжесть. Доложил негромко:
— Пятнадцать минут назад противник начал артиллерийскую подготовку. На участке Вертячий — Песковатка…
Пожалуй, не доложил, а сообщил: так не по-военному произнес эти слова. Вчера он получил письмо от жены, первое за девять месяцев; вчерашний день был едва ли не самым светлым в его жизни. Только вчера понял, что все девять месяцев жил надеждой. Эта надежда помогала и выручала… Потеряй жену, детей, он, может быть, не стал бы слабее, не хуже воевал, но смысл жизни пропал бы.
Письмо было написано еще в июле, полтора месяца назад. Но разве это имело какое-нибудь значение? В письме были необыкновенные слова… Полковник Суровцев уже забыл, что такие слова существуют, потому что с начала войны прошла целая вечность, и все доброе, ласковое осталось очень далеко, за пределами этой вечности. Теперь все укладывалось в сухие строчки докладов и донесений, в скупые, точные формулировки. В каждом слове — напряжение ума и воли, решимость и готовность.
Все остальное отошло. Днями казалось — никогда не было ни ласковых вечеров, ни музыки, ни женского смеха…
Он всегда видел лицо жены, строгие глаза, неожиданную улыбку. Но почему-то не слышал голоса. По ночам просыпался. Его звали: «Папа…» Их было четверо, и, проснувшись, никак не мог вспомнить, чей слышал голос.
Полковник Суровцев был твердым человеком, и никто не мог лаже заподозрить, какую боль носит он в душе. Только адъютант мог бы догадаться… Но тот был совсем молоденький, недавно из училища; адъютант искренне считал, что любить может только он, лейтенант Андрющенко, и только санинструктора Леночку Белову, а у начальника штаба армии лишь заботы и дела.
Вчера полковник получил письмо. И заперся. Потом вышел, приказал:
— Бутылку коньяку. Чтоб на одной ноге…
Адъютанту голос показался необыкновенно громким. Таким голосом приказывал командующий. Кинул руку под козырек, щелкнул каблуками. Повернулся, как на смотру. И уж когда выбежал из избы, догадался… Он не знал, где взять эту бутылку, даже не предполагал, что в армии есть коньяк; перепугался — не найдет… Но оказалось, что коньяк есть, совсем близко. Капитан-интендант, узнав, что просит полковник Суровцев, тоже перепугался; завернул коробку конфет и две плитки шоколада… Все это лейтенант выложил на стол и опять щелкнул каблуками. А полковник сказал:
— Погоди, — налил в два стакана, улыбнулся всеми морщинками: — Давай выпьем.
Лейтенанту это показалось совсем уже страшным: коньяк ни разу в жизни не пробовал; водку, свою «наркомовскую» порцию, таясь, отдавал шоферу Жаркову. Тот говорил:
— И правильно делаешь: не пей. От водки одни неприятности. Я из-за нее любовь потерял. Не пей.
А полковник Суровцев налил едва ли не полный стакан. При этом сказал: