В этой странной суматохе, ранее совсем неведомой, Москалев в жизни не мог даже предположить, что очутится в среде уголовников на равных (в этой кастрюле можно было вообще свариться, но он был совершенно невредим, подавленное состояние, в котором он находился, отступило от него, и он распрямил согнутую спину), прошло время до вечера.
Вечером весь состав городской тюрьмы Сан-Антонио выстроился на обязательную поверку. Геннадий уже знал, что живет чилийское общество по старым испанским законам — как триста пятьдесят лет назад законы завезли сюда закованные в латы конкистадоры, так с тех пор они не менялись и не думали меняться.
Хоть и находился Геннадий среди убийц и должен был шарахаться от них, но убийство, судя по всему, здесь тяжким грехом не считалось и за это преступление судьи много не давали — лет шесть, может быть, семь, и не более того… В то же время за убийство курицы могли посадить, например, на пятнадцать лет, за хранение наркотиков дать сорок лет и так далее.
Суровые, в общем, были законы, от них хотелось чесаться, как щенку, угодившему в облако комаров. Если чесаться, сбивать с себя кровососов, вертеться, как подстреленный, не будешь — погибнешь. Погибать Москалеву не хотелось — рано еще.
На поверке он услышал свою фамилию, произнесенную с жутким акцентом, как делал это Васкес:
— Москалиа-офф!
На этот полугортанный, полунедоуменный, — слишком уж непривычной была фамилия для местного языка, — не очень громкий выкрик он и отозвался.
Тюремная жизнь началась. Чем она закончится, было неведомо ни одному человеку на свете: ни Серхио Васкесу, ни самому Москалеву, ни тем, кто засунул его в эту тюрьму…
После поверки принесли еду. Еда принадлежала к разряду не самых лучших блюд, существующих в мире, но все-таки это была еда.
Геннадии взялся за блюдо и в ту секунду услышал предупреждающий окрик старшего:
— Русо, стоп!
Вопросительно глянув на бородатого предводителя, Геннадий поставил миску на колченогий, исцарапанный ножами стол, и какие только фамилии ни присутствовали на этом "холсте", а уж что касалось имен, то здесь были выцарапаны имена всех народов мира, кроме, пожалуй, тех, кто жил в России. Это наводило на определенные мысли: то ли русских тут не любили, и Пиночет сыграл здесь не последнюю роль, то ли не знали, кто в России живет или даже вообще не слышали об Иванах, Фаридах, Давидах, Гафурах и Сергеях с Семенами.
Старший аккуратно, двумя пальцами приподнял миску, понюхал ее, прищурил один глаз, опять понюхал еду, затем поменял глаза, прищурил другой зрак и отрицательно покачал головой. Вид у него сделался скорбным.
— Не надо, русо, не ешь это, — произнес он шепотом, словно бы боялся, что кто-то подслушивает его.
— Почему?
Бородатый предводитель показал ему согнутый крючком палец:
— Вот что будет… Не ешь, русо! Лучше выпей герба-мате, а я пока чего-нибудь соображу…
Через десять минут Геннадию дали новую тарелку. В ней была такая же еда — бобы с мелкими кусочками печенки, и все-таки это была другая еда… Предводитель камеры ткнул пальцем вверх:
— Это можешь есть без опасений. Мужчиной останешься.
Для капитана дальнего плавания Москалева, человека семейного, это было важно.
Утром, после тяжелого тревожного сна, полного каких-то странных, по-червячьи извивающихся фигур, вспышек света и колючих, с торчащими во все стороны иголками теней, Москалева разбудили, передали две пачки сигарет и две банки рыбных консервов, украшенных алюминиевыми кольцами, похожими на те, которыми выдергивают чеку у гранаты. Геннадий изумленно вскинул голову:
— От кого это?
Старший внимательно посмотрел на него.
— Ты не знаешь?
— Нет.
— Ладно, — сказал старший, — я узнаю, кто твой благодетель, и скажу тебе. — Он подбадривающе подмигнул. — Ты только держись, парень, держись и не кисни. — Прошел к своей кровати, на которой лежал толстый матрас, и повалился на него.
Днем он сообщил имя благодетеля.
— Его зовут Эмиль Бурхес.
Теперь все стало понятно: Бурхес специально посадил его, чтобы завладеть дармовым имуществом, оставшимся без хозяина. Когда Геннадий выйдет из тюрьмы, катеров на внутреннем рейде порта Сан-Антонио уже не будет. Москалев был готов биться об заклад — так оно и случится.
Господи, до чего же все-таки отвратительна и так нежеланна и недорога жизнь! Что он скажет своему владивостокскому начальству? Сможет ли найти подходящие слова?
Тошно было Москалеву. Он почувствовал, как горло ему перехватило что-то жесткое, чужое, рождающее невольное онемение, будто он получил известие, что у него умерла не только мать, но уже умер и отец. Хотелось заплакать.
Но плакать было нельзя: можно раскиснуть и потерять всякое желание сопротивляться. Хуже этого может быть лишь какая-нибудь неизлечимая зараза.