Падение произошло с годами. Под пером Карамзина оно предстало увечьем для личности государя. Но и после того, как проявились горькие признаки падения, Карамзин все же не прибегает к однозначному очернительству в отношении царского характера, а рисует его в красках яркой жизненной силы, противоречивости и тяжелой внутренней борьбы.
«Любопытно видеть, как сей государь, — пишет Карамзин, — до конца жизни усердный чтитель христианского закона, хотел соглашать его божественное учение
А что следовало написать Карамзину? Выдать солнечное повествование о немыслимо совершенном, мудром, стратегически мыслящем победителе всех и вся? Но это невозможно без лжи. Требуют ли от историка Бог и совесть лгать о язвах отечества ради «текущего момента», «единения народа» и «политической необходимости»? Нет, ничего такого нет в нашей вере, да и в нашей культуре. Напротив, рассказывать надо то, что было на самом деле, всё прочее — низость[132]
.Так в чем следует обвинять Карамзина? В том, что он не захотел превращать русскую историю в набор лозунгов? В том, что он поставил истину выше агитационных удобств «текущего момента»? В том, что он презрел ура-патриотическую простоту во имя сложности действительной истории?
Так это следствие добродетелей его, а не злокозненности ума.
Но позднее, после Карамзина, всё менее видно в толкованиях историков неоднозначности, всё больше либо черного, либо белого. Н. И. Костомаров к первому русскому царю беспощаден, да и В. О. Ключевский, в сущности, тоже. С. М. Соловьев и С. Ф. Платонов скорее близки к панегирику… Русская общественная мысль середины XIX — начала XX века начинает «осваивать» историю как глину, назначенную к строительству каких-то куртин, бастионов и кронверков для борьбы за «истины» текущего момента. Слова и деяния монарха Руси московской все чаще становятся неразборчиво используемыми «кубиками» из конструктора, предназначенного к возведению общественно-политических концепций, которые намертво связаны с современностью.
Роберт Юрьевич Виппер в книге «Иван Грозный» 1922 года подал редкий пример взвешенного и разумного, по-карамзински полихромного повествования, но позднее, в переизданиях 1940-х годов, эта умная книга была превращена оскопляющей редакторской правкой в агитационный плакат «За Грозного!».
Советское время усилило этот идеологический наклон исторической мысли. В эпоху Сталина первый русский царь был поднят на «пьедестал почета», а позднее развенчан заодно с «отцом народов». Большинство работавших в сталинские времена историков — за редкими исключениями, вроде С. Б. Веселовского, — видели в деяниях Ивана IV в основном пользу, прогресс и «выкорчевывание измены». Да и позднее, уже при Брежневе, в трудах А. А. Зимина о грозненском правлении вновь проглядывает «прогрессивность».
1990-е годы ничего, в сущности, не изменили. Более того, именно тогда негативный миф об Иване IV принял форму законченную и необыкновенно устойчивую. Под соусом похорон СССР столь сильны стали разговоры о «вечной отсталости» русского народа, о «вечном деспотизме» и не менее «вечном» холопстве в России, о «консервирующей» роли православия, что Иван IV пришелся очень кстати — как своего рода аналог Сталина в XVI столетии: мракобес, тиран, деспот, «коварен, злопамятен» и тому подобное. Имя его склонял всякий сколько-нибудь заметный публицист либерального «лагеря» в общественной мысли. «Вы же видите, и пять веков назад здесь была не страна, а выгребная яма» — примерно такой вывод делался очередным оратором после того, как он перечислял «правильным» образом отобранные поступки Ивана IV. Обоснованность подобного рода риторики волновала немногих, а злую, оскорбительную ее суть без конца смаковали с каким-то мазохическим наслаждением.
В конце 1980—1990-х годах Ивана Грозного принято было ругать, и, поддавшись всеобщему настроению, нещадно «судили» царя даже столь значительные ученые, как В. Б. Кобрин и Р. Г. Скрынников…