При всем попечении об образовании Саши развитие религиозного чувства не входило и не могло войти в круг его воспитания. Иван Алексеевич смотрел на религию не так, как на врожденную потребность человеческого духа, а как на необходимую принадлежность каждого образованного человека и требовал только соблюдения обрядов. По праздникам он посылал нас к обедне; на страстной неделе заставлял есть постное и говеть. В ребячестве Саша со страхом шел к исповеди; причастившись, начинал нетерпеливо ждать светлого воскресенья; дождавшись, объедался красными яйцами, пасхами и куличами. Над кроваткой Саши висел образок, перед которым его упрашивали утром и вечером помолиться. Он машинально крестился, зевал, озираясь во все стороны, читал молитвы, и: «помилуй Господи папеньку, маменьку, меня, младенца Александра», часто, не договоривши последнего слова, убегал. «В религии, — говаривал Иван Алексеевич Саше, когда тот начинал задаваться вопросами, — рассуждать нечего, а надобно верить и исповедать то, что предписывает та религия, в которой родился»{13}. Но, несмотря на это рассуждение, сам плохо исполнял уставы своей церкви, ссылаясь на слабое здоровье. Нередко, когда священник приходил с крестом в рождество или в светлое воскресенье, он высылал пять рублей, с извинением, что не может принять его, так как попы наносят с собою много холода, то он может простудиться. Луизу Ивановну вовсе не занимали религиозные вопросы; она, не рассуждая, каждый год причащалась, напившись перед причастием кофе со сливками, к великому соблазну Веры Артамоновны, да по праздникам ездила в лютеранскую церковь, взявши с собой Сашу и Егора Ивановича. В лютеранской церкви Саша приобрел искусство передразнивать. Приехавши домой, ко всеобщему удовольствию, он весьма живо представлял пастора и его декламацию. Это искусство он удержал навсегда.
Остановиться на безжизненном формализме Саша не мог. Как только он раскрыл евангелие, живое чувство в нем сказалось. Евангелие он читал с любовью, без всякого руководства, не все понимал, но чувствовал искреннее, глубокое уважение к читаемому. «Не помню, — говорил
Он хотел верить и искал истины.
В этот год в феврале месяце приехала в Москву моя мать и, по обыкновению, остановилась у княгини. Никогда она не была ко мне так нежна, как в это время. Продержавши меня у себя несколько дней, она отвезла меня в пансион, прощаясь, перекрестила и сказала, чтобы я не плакала, что через неделю она опять за мною приедет. Через неделю ее не было уже на свете. От меня скрыли как болезнь ее, так и кончину. Мать мою похоронили в Донском монастыре. Когда все было кончено, двоюродная сестра моего отца, Александра Андреевна Рагозина, взяла меня к себе и после небольшого вступления сказала:
«Что делать, Танечка, воля божья, — ты сирота, матери у тебя больше нет». Я не заплакала. Я оцепенела.
Оцепенение мое перетревожило всех; оно начало проходить, когда надели на меня траур. Я стала что-то соображать, понимать — и залилась слезами сироты.
Отец мой в это время тайно проживал в Москве; случайно узнавши о болезни жены, прискакал к княгине за день до кончины моей матери. У гроба ее он плакал, раскаивался в сделанных ей огорчениях и, услыша, что мысль обо мне тревожила ее до последней минуты, клялся заменить мне ее.
Мать моя скончалась в доме княжны Анны Борисовны Мещерской. Как поражены и огорчены были все, можно видеть из прилагаемых писем, писанных в Корчеву к родной сестре моей матери Елизавете Петровне Смаллан:
«Милая моя Лизанька!
К несчастию всех нас, предчувствие твое оправдалось. Не нахожу за нужное терзать тебя подробностями, в шестой день болезни, жестокой рожи на лице, все свершилось 27-го числа. Петр Иванович, сверх нашего ожидания, за сутки приехал и очень чувствует. Береги себя. Ты должна быть уверена в нашей истинной к тебе привязанности, ты теперь у нас одна кровь Петра Алексеевича…