Первый раз в жизни я всматривалась и вдумывалась в окружавший меня мир. Считая меня полуребенком, при мне, не стесняясь, толковали о семейных и посторонних делах и отношениях.
Все, что прежде скользило помимо, стало меня останавливать и подвергаться анализу. Я следила за каждым словом, за каждым поступком окружавших меня людей и, замечая разлад сказанного в книгах с жизнью, приходила в недоумение. Неужели книги одно, а жизнь другое, думала я, или это только здесь. Мало-помалу, по молодости или однообразию явлений, я перестала обращать внимание на происходившее в доме бабушки. Меня же во взаимных неприятностях, когда и на глазах у всех была, замечали меньше Зюльки.
Между тем наступила осень. В Кашине готовились собранья. Толки о нарядах выступили на первый план. Мне приготовили к первому балу белое дымковое платье и полураспустившуюся розу к поясу.
В день бала весь дом сбился с ног долой, пока не уехали. Сильно морозило. Мы отправились в Кашин с утра, в четырехместном возке, обитом внутри мехом. Там остановились в приготовленной квартире. Вечером, когда все были одеты, бабушка часто смотрела на часы, чтобы не приехать слишком рано, даже посылала человека в дом собрания, узнать, съезжаются ли. Я весь день была как в лихорадке. В десять часов мы отправились. Подъезжая к ярко освещенному дому, я думала: что-то ждет меня на бале, я никого не знаю, возьмет ли меня кто танцевать, а как хорошо я танцую и как люблю танцевать. Поднимаясь по лестнице, куда долетали безотчетные звуки музыки, я замирала от волнения до того, что, войдя в залу, ничего не могла отличить ясно: видела только свет, блеск, толпу, газ, цветы, бриллианты, обнаженные плечи и руки, золотые эполеты, черные фраки. Танцевали французскую кадриль. Мы сели у стены среди нетанцующих. Бабушка представила меня некоторым дамам и почтительно подходившим к ней пожилым кавалерам. Между прочими к ней развязно подбежал кашинский почтмейстер, бабушкин кум; расшаркавшись, приложился к ее ручке, взглянул на меня и, улыбнувшись бабушке, поцеловал кончики пальцев правой руки, проговоривши: «Розанчик». Я с неудовольствием отвернулась. Кадриль кончилась. Танцевавшие вмешались в толпу, видно было, что все друг друга знают, все как свои. Я чувствовала себя чужою. Раздался вальс, кавалеры стали приглашать дам, торопливо проходили мимо меня; неужели я весь бал просижу у стенки, думала я, и чуть не плакала. Пары легко понеслись по паркету. У меня занималось дыханье. Против нас, у окна, какой-то молодой человек из егерей разговаривал с очень хорошо одетой дамой; он внимательно посмотрел на меня, наклонился к говорившей с ним даме, как бы с вопросом, потом встал, подошел ко мне и пригласил на вальс. Я до того обрадовалась, что, в порыве благодарности, не сказавши ни слова, торопливо положила ему руку на плечо, и мы понеслись. Сделавши несколько кругов по зале, кавалер мой посадил меня на стул и сам сел подле меня. Отдохнувши, сказавши друг другу несколько слов, мы опять стали вальсировать. С легкой руки моего кавалера, меня начали приглашать наперерыв. Я была в упоенье, я была счастлива.
— Кто это первый танцевал со мною, — спросила я хорошенькую блондинку[66] с незабудками в волосах, с которой меня познакомили, и я сразу полюбила ее.
— Это Е. — один из наших лучших кавалеров; вот также из хороших, видите, адъютант, это сын полкового генерала Сутгоф[67]{6}.
Мазурку я танцевала с Е…
Слава о моем танцевальном искусстве долетела до карточных столов. Чтобы посмотреть в мазурке на пансионерку, как меня называли, вставали из-за карт.
Оставляя бал, я закутывалась в шубу в толпе уезжавших, веселая, счастливая. При разъезде увидала подле нашего возка Е.; помогая мне садиться в экипаж, он тихонько пожал мне руку.
Я обмерла, поспешно вспрыгнула в дверцы, прижалась в уголке и еще больше перетревожилась, заметивши, что бабушка сидит надувшись и в воздухе веет чем-то зловещим.
Гроза разразилась на другой день.
Когда я вошла к бабушке поутру поздороваться, она грозно посмотрела на меня и сказала:
— Хорошо ты вела себя вчера в собранье, благодарю! Этому-то вас учат в пансионах? Как ты не постыдилась, как смела почти весь вечер танцевать с одним Е.! Менялась с ним взглядами, улыбками, приманила к карете.
Не чувствуя за собой ни одной вины из тех многих, в которых меня укоряли, я было раскрыла рот, чтобы сказать несколько слов в свое оправдание, как бабушка крикнула: «Молчать, кокетка!»
Слово кокетка так поразило меня, что я не вдруг образумилась. Оно показалось мне верхом позора и гибели.
Я онемела; бледная, как мне после сказывали, широко раскрыв глаза, я смотрела на бабушку и, стараясь припомнить свои вины, вспомнила, что Е. пожал мне руку у экипажа. В уме моем мелькнуло предположение, что она это заметила и за это обвиняет меня. Залившись слезами, я бросилась на колени и почти вне себя сказала:
— Простите меня, я в этом не виновата.