Бабушка с сердцем рванула меня с пола за руку, осыпала оскорбительными названиями и, сказавши, что позориться со мной не намерена, поэтому в собранье мне больше не бывать, — выгнала вон.
Я сочла милосердием божиим, что меня выгнали; за дверью образумилась немного.
Таков был результат моего первого выезда на уездный бал.
Несмотря на то что бабушка закаялась возить меня в собранье, на следующее воскресенье мы опять туда отправились. Бабушка любила общество и видела во мне благовидный предлог для выездов.
При входе в залу в дверях нас встретил Е., сказал мне, что, дожидаясь нас, ни с кем не танцевал, и тут же пригласил меня на кадриль.
Я и радовалась и замирала от страха. Прошедшая сцена представлялась мне во всей своей оскорбительной форме. Чтобы она не повторилась, я придумывала самые отчаянные средства и остановилась на том, чтобы попросить Е. не танцевать со мною часто и не провожать нас до возка.
Как вздумала, так и сделала.
Е. удивился и спросил:
— Что это значит? вы не хотите?
К такому вопросу я не приготовилась; он озадачил меня, я увидела, что поставила себя в неловкое положение, в необходимость объясниться. Краснея и путаясь, туманно дала ему понять, в чем дело.
Он слушал улыбаясь, отвечал полушутя, полусочувственно.
По-видимому, моя детская неопытность трогала его. Это образовало между нами что-то общее и сблизило настолько, что мы хотя и не так часто танцевали вместе, но с большим удовольствием, чем с другими; быть может, я и увлеклась бы им, но ни он, ни кто другой не подходил под идеал, созданный моим воображением, а может, и слишком юный возраст (мне только что наступил пятнадцатый год) защищал меня от чувства более сильного, нежели пристрастие к танцам.
Весной отец увез меня в Корчеву.
В доме отца я вздохнула так легко, что точно другое небо раскинулось надо мною. Я почувствовала себя не только свободной и любимой, но представительным лицом, хозяйкой дома. Отец смотрел мне в глаза, больше сорока человек прислуги стремились предупреждать мои желания, правда, крайне ограниченные; все надеялись встретить во мне ласку, а в случае провинности — защиту от наказания. Помещики того времени провинившихся крепостных людей, мужчин и женщин, били или наказывали розгами на конюшне. Добрый отец мой изредка также прибегал к этим возмутительным средствам. Прислуга смотрела на розги и пощечины как на меру, необходимую для их исправления и удержания в границах должного порядка. «Они наши отцы, мы их дети, — говорили высеченные, почесываясь, — кому же и поучить нас, как не их милости». И нередко высеченный утром, вечером за воротами, перед собравшимися дворовыми, под балалайку весело отхватывал присядку.
На меня эти исправительные меры производили поражающее действие. Бабушка каждый день кого-нибудь бранила, иногда била по щекам своим башмаком повара, драла за волосы девчонок, но о розгах и помина не было. В доме отца я нашла другое, там, вскоре по моем приезде, однажды в открытое окно до меня долетели слабые стоны, со мной сделался такой нервный припадок, что весь дом встревожился. Отец перепугался до смерти, и розги были заброшены.
— Ну их к черту! — говорил отец. — Да и мерзавца, чрез которого вся эта кутерьма.
После того долго не было и помина о розгах, как вдруг раз после обеда вбежала ко мне в комнату одна из наших дворовых женщин, бледная, трепещущая, с расстроенным видом, и упала мне в ноги, говоря торопливо: «Матушка барышня, спасите — сына повели на конюшню!» Я вздрогнула и вне себя бросилась из комнаты во двор. Отец весело шел по двору, а за ним человек десять прислуги и провинившийся. Он, видимо, бодрился, но в лице заметна была тревога. Я бежала по двору за отцом, догнала его, рыдая бросилась ему в ноги, обняла их и не пустила его идти дальше.
— Чего ты жалеешь этих подлецов, — говаривал мне отец добродушно, видя мои умоляющие взоры, когда он начинал на кого-нибудь сердиться, — как тебе не стыдно плакать о них! прислуга балуется, ты мне руки вяжешь. Ведь с этим народом добром ничего не поделаешь. И стоят ли они твоих слез!
— Если они такие дурные, зачем вы их держите? — возражала я. — Отпустите на волю.
— Лучше не суйся рассуждать о таких предметах, о которых не имеешь понятия, — замечал отец.
В этот период жизни моей в доме отца розги были отменены; только от времени до времени мне случалось видеть то слугу с распухшей щекой и раскрасневшимся лицом, то горничную расплаканную, с растрепанными волосами. Этого рода события строго приказано было содержать от меня в тайне. Отец меня любил и огорчать боялся. Большей же частью отца моего не бывало дома. Он ездил то по соседям, то в Тверь, в Москву, а я оставалась дома с бабушкой по моей матери. Она жила в Корчеве и по переезде моем к отцу с своей квартиры перебралась к нам. Старушка была добродушна и суетлива, но ни в чем не стесняла меня, молча вязала чулок, покачивая в раздумье головой, и только беспокоилась, чтобы я не испортила себе глаза, видя, как много я читаю и пишу.