Наконец в 1847 году решено было ехать за границу. M-lle Мишель была бесконечно счастлива… мы и радовались и многое жалели; старая няня наша отирала слезы фартуком и, останавливаясь перед нами, говорила: «Как же, матушка, это я буду целый год без весточки о вас?» — «Что вы, Фекла Егоровна, мы будем беспрестанно писать вам». И сдержали слово: из каждого города, где мы проводили неделю, летело письмо от нас обеих с видом города или отеля; письма утешали и поддерживали старушку, она проплакала целый год и почти не ела.
Кроме няни, нам жаль было Огарева; он выделялся между всеми, кого мы знали, своим развитием, кротостью и простодушием. Сверх всего нас поражало в нем что-то таинственное: поэт, музыкант в душе, в разводе с женой, — никогда не намекает об этом и всегда встречает нас с светлой, почти веселой улыбкой. «Мне хорошо с вами, — говорил он, — с вами я становлюсь ребенком». Его кроткое обращение со всеми поражало, как благотворенный покой. Он неизменно любил моего отца и имел на него успокоительное влияние, хотя отец был гораздо старше его.
Николай Платонович проводил нас до первой станции; пока готовили лошадей, мы вместе походили по селу последний раз, но вот подали экипажи нам и ему. Он встал на подножку нашей кареты, крепко пожал нам руки, быстро вскочил в свое ландо и помчался обратно в Яхонтово. Мы глядели ему вслед с чувством боли, точно это ландо уносило что-то дорогое, родное и, может, навсегда.
В Москве мы остановились у дедушки Алексея Алексеевича; он был нам очень рад. Я, слушая анекдоты дедушки из времен Екатерины II, думала: «Как это Огарев там живет без нас, ведь хоть немного, да скучно ему, — неужели он нас скоро забудет?»
Из Москвы мы приехали в Петербург, где остановились в доме Павла Алексеевича, председателя Государственного совета. Это был человек умный, сдержанный, немного холодный по наружности; он находился на даче с семейством, в доме оставалась его любимая больная дочь Мария с своей компаньонкой, англичанкой Смит. Мы прожили у них недели три, пока не кончились хлопоты о заграничном паспорте. Наконец все устроено, и мы едем в Кронштадт, чтобы там сесть на пароход, который отвезет нас в Штеттин. Павел Алексеевич проводил нас с своей семьей… Первый раз в жизни мы видим море и настоящий пароход. Пароход нам очень нравится, только в каютах какой-то резкий запах отталкивает. Мы осмотрели свое тесное помещение, состоявшее из четырех коек одна над другою, с диваном напротив лестницы, и вышли опять на палубу. Пассажиры нас интересуют, нам бы хотелось узнать, кто откуда и куда, но чувствуем, что простота здесь не у места. На палубе немцы, англичане и русские. Какой-то англичанин, видя, что мы шатко ходим по палубе, пробормотал сквозь зубы: «Если бы я был представленным, то подал бы им руку». Один из русских, слыша это, улыбнулся, ~- этот русский был князь Кочубей. Он обратил наше внимание тем, что во время качки был совершенно здоров, в общем салоне играл на фортепьяно, пел и аккомпанировал себе очень мило? слушательницами были только я с сестрой — остальные дамы хворали. Наконец вот и Штеттин. Приятно после трехдневного плавания по морю очутиться на земле. Штеттин маленький, дрянной городишко, но в нем видно было спокойствие, непринужденность, а у нас в то время заметен был безотчетный страх, даже и тогда, когда решительно бояться было нечего.
Страна, омытая темно-синим морем, покрытая темно-синим небом.
Последними днями нашей жизни в Риме заключается часть воспоминаний, начавшихся с детского пробуждения мысли, с отроческого пробуждения на Воробьевых горах.
В 1847 году мы собрались ехать за границу.
Когда был решен наш отъезд, Огарев дал мне с сестрой записочку к жене Герцена Наталье Александровне, чтобы мы скорее с нею сошлись, не теряя времени на церемонные визиты. Мы были рады ехать несмотря на то, что нам жаль было оставить деревню, старую няню и Огарева, который любил нас как детей своего друга. Огарев проводил у нас по нескольку дней, бродил с нами, детьми, по лесам, вечером по селу; там садились мы на бревна, слушали песни и любовались на хороводы. Огарев смотрел на нас обеих почти как на детей, с добродушной улыбкой и всегда был готов исполнять наши желания.
Мы берегли данную нам Огаревым маленькую запечатанную записочку. Если бы она была и не запечатана, и тогда мы не смели бы ее открыть, несмотря на то что нас очень занимало ее содержание.