За границей мы стремились скорее съехаться с Герценом. Из Парижа проехали в Ниццу; здесь перед нами открылось темно-синее Средиземное море. Из Ниццы приехали в Геную и везде узнавали, что Герцены были и уехали. Наконец мы нашли их в Риме{2}. Вечером, в день приезда, мы уже были у них и так дружески с ними сблизились, что все время пребывания нашего в Италии были неразлучны.
«Последними днями нашей жизни в Риме, — говорит Александр Иванович Герцен, вспоминая об этом времени, — заключилась светлая часть моих воспоминаний, начавшаяся с детского пробуждения мысли на Воробьевых горах.
Измученный Парижем 1847 года, я было ранее раскрыл глаза, но снова увлекаемый событиями, кипевшими возле меня, — устремился в жизнь… Италия „пробуждалась“ на моих глазах.
О Рим! как я люблю возвращаться к твоим обманам, как охотно перебираю я, день за день, время, в которое я был пьян тобою.
…Темная ночь. Корсо покрыто народом, кое-где факелы. В Париже уже с месяц провозглашена республика. Новости пришли из Милана — там дерутся, народ требует войны; носится слух, что Карл-Альберт идет с войском. Говор недовольной толпы похож на перемежающий рев волны, которая то переливается с шумом, то точно тихо переводит дух.
Толпы строятся, они идут к пьемонтскому послу узнать, объявлена ли война.
— В ряды, в ряды с нами! — кричат десятки голосов.
— Мы иностранцы.
— Тем лучше, Santo Dio[36], вы наши гости. Пошли и мы.
— Вперед гостей, вперед дам, вперед le donne forestiere[37].
И толпа с страстным криком одобрения расступилась. Чичероваккио и с ним молодой римлянин, поэт народных песен, продираются со знаменем, трибун жмет руки дамам и становится с ними во главе десяти, двенадцати тысяч человек, и все двинулось в том величавом, стройном порядке, который свойствен только одному римскому народу.
Передовые взошли в палаццо. Через несколько минут двери балкона растворились. Появился посол, он успокоил народ и подтвердил весть о войне; слова его приняты были с исступленною радостью. Чичероваккио был на балконе, сильно освещенный факелами и канделябрами, а возле него, осененные знаменем Италии,
— Evviva le donne forestiere![38]
И будто все это было!»{3}
Никогда я не видала такой симпатичной женщины, как Наталья Александровна, — продолжает Наталья Алексеевна Огарева, — прекрасный открытый лоб, задумчивые, глубокие, темно-синие глаза, темные, густые брови, что-то спокойное, несколько гордое в движениях и вместе с тем так много женственности, нежности, мягкости, — иногда по ее лицу проходила тень грусти — впоследствии я поняла, что было виною этого.
С тех пор стала она близка мне и навсегда.
Семья Александра Ивановича в то время состояла из его матери, жены, детей, Марьи Федоровны Корш и Марьи Каспаровны Эрн. Нам жилось с ними в Италии прекрасно. Мы вместе осматривали в Риме галереи, разные достопримечательности и пр., только иногда, к изумлению всех, в это время меня с Натали (так звали все жену Герцена) заставали где-нибудь одних у окна любующимися превосходными видами или просто горячо беседующими. Я не могла насмотреться на Натали; мне все в ней казалось привлекательно; не могла наговориться с ней; но что писал ей о нас Огарев, я не знала и не спрашивала, — узнала это я случайно.
Раз в храме Петра и Павла{4} встретилась я с Марьей Федоровной, которая оперлась на мою руку и, отойдя от остальных, сказала мне тихо:
— M-lle Natalie, как горячо Огарев о вас писал Наталье Александровне,
Я в смущении молчала.
— А вы? Он такой славный!
Я чувствовала, что краснею под ее взглядом от неожиданности, как будто и от радости, и ничего не ответила ей. Марья Федоровна выручила меня, продолжая разговор сама.
Наталья же Александровна никогда даже и не намекала на эту записку, но она полюбила меня глубоко. С Огаревым она была очень дружна.
Если вечер проходил, а мы не являлись, Наталья Александровна писала мне или посылала за нами Александра. Мы были неразлучны. Спустя некоторое время мы и Герцены поехали вместе в Неаполь. Отель наш находился на Кияе, прямо против Везувия. Когда я и Натали вышли на балкончик (в каждой комнате маленький балкончик) и взглянули на море и Везувий, восклицание восторга вырвалось у нас обеих.
— Нет! — говорила я, — это слишком, это какой-то торжественный праздник природы, какое-то ликование! Сюда должны приезжать счастливые — несчастным здесь будет еще тяжелее.
Дорогой, туда и обратно, Натали и я ехали в неудобном дилижансе, в купе; с нами был маленький Саша, сын Герцена. Хорошо нам было сидеть одним; когда, бывало, после дружеского разговора Натали заснет на моем плече, — я не смела двинуться с своею драгоценною ношею. Натали впоследствии вспоминала об этом времени в своих письмах ко мне. На станциях Александр подходил к окну нашего купе и улыбался юной любви моей к его жене.