В Неаполе Александр постоянно ходил за table d'hôte[39] под руку со мной, поэтому меня принимали за его жену, а Натали — за гувернантку Саши. Это нас очень забавляло.
Я удивлялась, что большая часть наших знакомых считали Натали холодною; я находила, что это была самая страстная, горячая натура в кроткой, изящной оболочке. Эта женщина — сама поэзия, говорила я о ней, как тонко она все чувствует и как верно понимает все художественное, изящное. Из поэтов Натали любила больше всех Лермонтова и Кольцова; их сочинения всегда лежали у нее на столе; в письмах своих она часто упоминала их. Даже накануне кончины ее, когда хотели увести из ее комнаты детей, чтобы они не тревожили ее, она сказала: «Пусть у гробового входа младая жизнь играет»{5}.
Я глубоко любила Натали и Александра и была в восторге от их взаимной привязанности; мне и в голову не могло прийти, что и их союз на время принесет им много горя. Но перед концом союз их снова заблестел, и еще ярче прежнего, как солнце перед закатом.
Они были счастливы, насколько возможно человеку быть счастливым.
Раз Александр во время продолжительной болезни жены легкомысленно увлекся служившей у них горничной девушкой, но вскоре встревожился этим и тотчас же отдалил ее. Это повело к большим семейным несчастиям.
Раздраженная отдаленная девушка отомстила ему на всю его жизнь. Собравшись говеть, она пришла просить прощенья у Натальи Александровны, упала ей в ноги и все высказала. Натали жила в полной уверенности в него. Здоровье ее этим было сильно потрясено. Она не могла опомниться долгие годы; ей казалось, что пал не он один, но пали они оба, что идеальный союз их разбился вдребезги. Упрекать, делать сцены — было не в ее натуре; она молча уходила в себя и плакала в его отсутствие. Александр не мог понять такой долгой грусти; он любил ее — страдал, огорчался и раздражался.
К Натали почти никто не относился равнодушно; ее или любили или ненавидели, вернее, ей завидовали.
Она вернулась к нему со всей своей беспредельной любовью, но грусть не оставляла ее до гроба. Это видно на ее последней фотографии; это видно в строках, написанных ею ко мне, — говорит Наталья Алексеевна Огарева.
Из Италии мы первые уехали в Париж; там мы застали П. В. Анненкова и И. С. Тургенева. Они были очень милы с нами, показывали нам Париж, забавлялись нашим удивлением европейской жизни на улицах. Мы переехали в Елисейские поля и заняли третий этаж в доме Фензи — первый Александр просил взять для него, а во втором жила какая-то аглицкая семья. Наконец они приехали{6}. Что за радость наша встреча! Наташа с Сашей заняли комнату под нашей; мы устроили маленький колокольчик на веревочке; Наташа позвонит, мы бежим к окну, нам ее нужно, мы дернем веревочку, она покажет свою головку в окне. Что за жизнь, прелесть! Только спим врозь.
Однако англичанкам, вдобавок пожилым, не совсем нравились эти русские затеи, и мой отец частенько был с их стороны.
— Надо жить, но и других не стеснять, — говорил он с своей кроткой улыбкой.
Он один между нами был, в сущности, европеец.
Александр в своих записках говорит об этом ужасном времени в Париже — я только скажу, что касается меня и Наташи. Раз мы почти разошлись с ней, вот как это было.
Мы узнали, что в предместий св. Антония строят баррикады; мой отец, Александр и, кажется, еще Се<ливанов>{7} собрались и пошли — мне очень хотелось идти с ними, но они благоразумно отклонили эту честь. Внутренне взбешенная, что мы так безучастны и праздны, я вошла к Наташе и стала звать ее с собой, но она не решилась оставить детей.
— Еще не знаю, что с Александром будет, да сама уйду — а дети?.. Натали, ты о них, кажется, никогда не думаешь.
Я замолчала, но думала про себя: «Да разве мало детей в Париже; если б все родители так думали, все бы сидели сложа руки». Улучив минуту, я осторожно вышла одна на улицу, сердце билось жестоко — вдруг Саша меня догоняет.
— И я с тобой, Натали.
— Нет, милый мой, сегодня не могу тебя взять, нет, иди домой, твоя мама будет беспокоиться о тебе — в Париже стреляют.
Наконец уговорила его вернуться и пошла одна. Улицы пустые, на Вандомской площади стреляли, я все-таки перешла с странным чувством волнения, исполненного долга и какого-то восторга. Во всех переулках часовые — дальше меня не пустили, и я должна была идти назад.
Часов в пять мужчины наши вернулись, они хотели зайти за Анненковым и Тургеневым, но их не пропустили. Они три дня не выходили из своих квартир, писали записки Александру, но они с трудом и то не все дошли.
Все наши испугались моего долгого отсутствия. Отец мой и Александр жестко мне упрекали, что я подвергаюсь добровольно опасностям, которых не понимаю еще сама. Когда я наконец явилась, красная от волнения и палящего солнца, все на меня напали, а больше всех Наташа. Меня уложили в постель, уверяли, что со мной жар. Наташа села у меня в ногах и читала мне долгую проповедь о моем нехорошем эгоизме и легкомыслии. Лицо ее выражало гнев, я никогда ее не видала такой.
Странное предчувствие: Наташа мне говорила раз в Париже: